В конце концов обоим это надоело, и она ушла, покачиваясь на высоких каблуках и ведя за руку сынишку.

Они жили в одном из тех городишек, которые обычно обозначаются через количество миль, отделяющих их от Александрии. Полгода он держал дом, а потом переехал в город, в двухкомнатную квартиру.

Теперь здание администрации опустело, и ему не хотелось возвращаться в эту холостяцкую квартиру. Правда, всегда можно было пойти к Бев. Но он отправился в бар Военно-морского клуба.

Водка и сухой мартини. Было время, когда ему пришлись по вкусу бары, эти полутемные безликие залы, где велись разговоры о футболе и старых фильмах.

У Лайма развилась настоящая страсть к старым кинолентам, он мог назвать имена актеров, которые уже лет двадцать как были мертвы, и все, что ему требовалось, чтобы убить очередной вечер, это какой-нибудь парень, разбирающийся в кино.

«Юджин Палетт в фильме „Мистер Дидс едет в город“».

«Нет, он назывался „Мистер Смит едет в Вашингтон“».

«Я думал, там снимался Клод Рэйнс».

«Так оно и есть. Они оба играли в этой картине».

«А помните ту красивую мелодраму, „Маску Димитрия“, с Гринстритом и Лорром? Не было ли там и Рэйнса? Он играл с ними в „Касабланке“, но как насчет „Димитрия“?»

«Не знаю, хотя фильм недавно показывали по каналу UHF, я видел анонс в „Телекурьере“…»

Жуткая тоска. Иногда в нем поднималась вялая волна негодования против той молодой пары, мужчины и женщины, которые когда-то между делом произвели его на свет. Во время войны он был слишком юн, чтобы интересоваться чем-то, кроме романов Дэйва Доусона, радиомелодрам, бейсбола и соревнований по стрельбе. Потом он стал слишком стар, чтобы разделять интересы нового поколения; колледж он закончил, так и не узнав политических взглядов своего соседа по комнате.

Пожалуй, он посещал слишком много баров. Они стали ему чересчур знакомы. Он вышел из клуба.

В пятидесятых «холодная война» была в разгаре, и он гордился тем, что имел дело с лучшими из тех, кто сражался на другой стороне. «Достаточно ли вы стары, мистер Лайм, чтобы помнить времена, когда люди еще отличали добро от зла?»

В те дни американская служба разведки была миниатюрным слепком с британского оригинала, и дела в ней велись в несколько церемонном английском стиле, как будто иметь дело с ядерными супердержавами было то же самое, что управляться в двадцатых годах с внутрибалканским конфликтом. Но постепенно все стало выглядеть куда более циничным. Смелость попала под подозрение. Сделалось модным изображать из себя труса. Если вы сталкивались с опасностью для собственного удовольствия, вас обвиняли в мазохизме. Никто не должен был стремиться к риску. Храбрость стала нежелательна: совершая что-нибудь опасное, в качестве оправдания следовало приводить корыстный интерес или производственную необходимость. И ни в коем случае не говорить, что вам это просто нравится. Малодушие считалось нормальным свойством. Смелость объявили вне закона. Единственной отдушиной для любителей риска оставались уголовные преступления и быстрая езда на автомобиле.

Лайм имел дар к иностранным языкам, и в течение пятнадцати лет его использовали на этом поприще, главным образом в Северной Африке; только однажды восемнадцать месяцев он прожил в Финляндии. Постепенно он начал питать отвращение к людям одного с ним сорта, не важно, находились ли они по ту или эту сторону границы. Это были недалекие люди, занимавшиеся бессмысленной игрой, главную роль в которой исполняли компьютеры. Какой смысл был рисковать своей жизнью?

В конце концов Лайм приложил все усилия, чтобы перевестись в офис, где от него, по крайней мере, ничего не требовали и где он порой забывал, чем вообще занимается в своем кабинете.

У него был номер GS-11, он зарабатывал четырнадцать тысяч в год, тратя при этом гораздо меньше, ежедневно наведывался в офис, где каждый месяц рассматривались тысячи угроз в адрес президента, из которых только три оказывались чем-то более или менее серьезным, и где ленивая безответственность могла сойти за чувство долга, и уже начинал подумывать об отставке – с перспективой стать главой секретной службы в какой-нибудь корпорации, после чего ему оставалось только умереть.

Это было все, чего он заслужил. Когда вы доходите до точки, где служба превращается просто в работу, которая заканчивается в пять вечера и в ценность которой вы больше не верите, – значит, вы пробыли в деле слишком долго. Вы продолжаете вести себя так же, как и раньше, но при этом как будто повторяете без конца одно и то же слово, пока оно не теряет свой смысл.

Вечерние сумерки были хмуры и промозглы. Он шел домой вдоль закопченных викторианских зданий с выступами и башенками, цветом похожих на имбирный пряник. С улицы к его квартире вела наружная лестница. От батарей шло густое тепло, воздух казался затхлым и несвежим, как будто его не проветривали много дней. Перегоревшая лампочка уменьшала размеры комнаты, погружая ее в серый сумрак, и уже с порога на него дохнуло знакомой тоской. Он резко снял с телефона трубку и набрал номер.

– Алло?

– Привет.

– Саго mio.[3] Как ты сегодня?

– Неважно, – ответил он. – Ты уже поужинала?

– Боюсь, что да.

Повисло тяжелое молчание. Наконец она сказала:

– Я пыталась дозвониться, но ты не отвечал.

– Я заходил в бар.

– Но ты не пьян?

– Нет.

– Тогда приходи, и я тебе что-нибудь приготовлю.

– Не стоит, если ты так на это смотришь.

Она сказала:

– Не валяй дурака, Дэвид.

– Я не был первым и не буду последним. Я в хорошей компании.

– Ладно, можешь строить из себя дурака, если тебе нравится. Только приходи. – В ее голосе появились низкие густые нотки, которые задели в нем чувственную струнку. – Приходи, Дэвид, я этого хочу.

Размышляя о том, кто из них больший дурак, он спустился вниз и направился к машине. Может быть, ему и не следовало ей звонить. Он хотел ее видеть, но в прошлом году у него был неудачный роман с одной глуповатой женщиной из Сент-Луиса, и ему не улыбалось снова впутываться в подобную историю, хотя бы и с Бев; правда, на этот раз это он был тем, кому нечего было ей предложить.

Тем не менее он выехал из гаража и позволил авеню всосать его в свой поток. Шоссе вело в фешенебельную часть города – красивые дома, откормленные собаки, стройные женщины и толстые детишки.

Здесь жили сенаторы и члены кабинета, здесь регулярно устраивались официальные званые обеды. Сегодня вечером их отменили из-за взрывов, но можно не сомневаться, что вскоре они начнутся снова. Все будут выражать сдержанный гнев и ходить в трауре, однако обеды должны возобновиться, потому что правительству надо работать, а существенная часть его работы протекает на подобных вечеринках.

Он проехал мимо дома Декстера Этриджа. В окнах мирно горел свет, в одном из них отражался отблеск цветного телевизора. Лайм был рад увидеть, что здесь все в порядке. После разговора с новым вице-президентом на ступеньках Капитолия он ощущал что-то вроде родственной связи с ним – какую-то личную ответственность и чувство долга.

Апартаменты Бев представляли собой ультрасовременную башню из бетона и стекла. В качестве административного помощника спикера она зарабатывала неплохие деньги и умела тратить их со вкусом. Гостиная была просторна: белые стены, рисунки Бери Ротшильда, немного прочной и солидной мебели. Лайм постучал, открыл дверь своим ключом, бросил пальто на кресло и позвал Бев.

Она не ответила. Он прошелся по дому – никого нет; зашел на кухню, смешал два коктейля и понес их в гостиную, и тут она вошла в дверь – в плаще и с большой коричневой сумкой.

– Привет.

Взгляд у нее был веселый. Он взял у нее нагруженную сумку, она подставила губы, и он почувствовал вкус ее дыхания.

Он отнес покупки на кухню. Бев сдернула с рук перчатки, выскользнула из плаща, размотала шарф и встряхнула волосами. Они волной упали ей на плечи и кудряшками рассыпались по спине.

вернуться

3

Милый (ит.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: