– А что тут понимать? Все ясно! – с поразившей Нину Павловну упрямой, жесткой нотой в голосе ответил Антон. – Ни в чем я не виноват. За мальчишку заступался – подумаешь, обеднели бы они, если бы мальчонку в кино пропустили?
– Кто «они»? – возразила Нина Павловна. – Да и мальчишка-то был без билета!
– Ничего не без билета. У него билет был, только на другой сеанс… Деньги-то уплачены.
Нина Павловна растерялась – она ничего не могла понять. Это было что-то совсем другое – другие понятия, другая логика, все другое, странное, непостижимое.
– Так что же? Неужели ты и в самом деле считаешь себя правым, Тоник? – спросила, почти выкрикнула она.
Антон ничего не ответил…
Потом, много позже, разбираясь во всей жизни и во всех ошибках – и сына, и своих собственных, – она вспомнила и этот разговор, и его молчание на такой важный, можно сказать, решающий вопрос: как он оценивает свой поступок?
А сейчас она, сама не зная каким образом, перескочила вдруг совсем на другое:
– А как же теперь с комсомолом?
– Ты о комсомоле, кажется, больше меня думаешь, – усмехнувшись, сказал Антон.
– Я вообще о тебе, кажется, больше тебя самого думаю!
Все это было скачком из сегодняшнего дня во вчерашний, когда все было сравнительно благополучно и при двойках и при шалостях Антона была надежда, что все каким-то образом уладится, что Антон выровняется и пойдет обычным для всех ребят путем: кончит школу, поступит в институт. В какой? Об этом еще рано было думать. Лишь бы кончил школу и куда-нибудь поступил – на этом ее заботы и мечты кончались. Нужно только, чтобы кто-нибудь ему в этом помог, поддержал, увлек, и тут Нина Павловна не могла не думать о комсомоле. Но для того чтобы вступить в комсомол, нужно было хорошо учиться – во всяком случае, без двоек – и хорошо вести себя, а Антон… Получался заколдованный круг, но теперь все рушилось и отодвигалось в неопределенное будущее, разве могут принять Антона в комсомол после того, что произошло сегодня?
Яков Борисович встретил Антона какой-то непонятной усмешкой:
– Ну-ну?..
Он стоял, заложив руки назад, и смотрел – не смотрел, а рассматривал потупившегося Антона.
– Ну, что же ты?.. Рассказывай!..
Нина Павловна рада была вмешательству Якова Борисовича. Теперь как раз был тот момент, когда особенно казался необходимым авторитетный мужской голос, о котором она мечтала. Но в то же время она чувствовала, что у Якова Борисовича все было не то: и вопрос не тот, и тон не тот, и усмешка не та – ненужная, обидная, злорадная какая-то усмешка… А на лице у Антона она видела упрямое, жесткое выражение, которое уже не раз пугало ее. Поэтому она вмешалась и стала сама рассказывать о том, что узнала в милиции.
– А почему об этом мама рассказывает? – перебил ее Яков Борисович. – Почему обо всем не может рассказать сам герой? И именно – обо всем! Потому что история в кино – только следствие чего-то еще, другого. Правильно?
Яков Борисович требовательно смотрел на Антона, но тот отмалчивался, глядя и сторону.
– Вот это хуже всего! – с убежденностью, которая когда-то так понравилась в нем Нине Павловне, сказал Яков Борисович. – Хуже всего! Если человек совершает какую-то ошибку и не может честно признаться в ней, проанализировать свое поведение, даже просто рассказать об этом, – чего же еще от него ждать?
Нина Павловна тревожно глянула на Антона. Последние слова Якова Борисовича чем-то напоминали ей историю с самоваром, и она испугалась, что Антон тоже заметит это. Но Антон продолжал смотреть в угол, и на лице его было безразличие и упрямство. Это заметил, очевидно, и Яков Борисович, и в голосе его появилось раздражение, которое он, однако, быстро подавил.
– Искренность – основа честности, – сказал он, начиная ходить по комнате.
Это было признаком того, что Яков Борисович собирается произносить речь. И действительно, он дошел до столика с телевизором, постоял, очевидно продумывая то, что им сказано, а потом, повернувшись, продолжал:
– А может быть, наоборот… Может быть, и наоборот!.. Во всяком случае, между ними есть полная взаимозависимость. Диалектика, милый мой. Диалектика! Честность – основа всего. И в школе, и дома, и на производстве, и в общественной жизни, даже на улице. И вообще – какая может быть жизнь без честности? А у нас, в социалистическом обществе, тем более. Честь – это высший человеческий девиз! Вам об этом, вероятно, и в школе говорят, и в комсомоле… Хотя ты… Вот видишь, ты даже не комсомолец! Ты, вероятно, не читал Макаренко, Калинина. А как же без этого? Если воспитывать себя в коммунистическом духе, как же не обращаться к нашим классикам? Нужно равнять себя на большие горизонты жизни. Но этого нужно хотеть! А вот хочешь ли ты этого? И вообще – чего ты хочешь? Разобраться нужно в этом, разобраться! Я допускаю, сам ты не можешь, не в силах. Юность самонадеянна, но глупа. Так спроси! Поговори! Поделись!.. А ты молчишь!
Нина Павловна с удовольствием слушала эту убежденную, хотя и немного выспреннюю речь. Вот наконец Яков Борисович нашел, кажется, настоящий тон, тон наставника, почти отца, строгого, принципиального, умного, который не просто ругает, а убеждает и увязывает случившееся с большими горизонтами жизни. И тем больше ее поразило уже не упрямое, а почти злое, исступленное лицо, с которым Антон слушал отчима. Он впился в Якова Борисовича глазами и следил за ним, за каждым его движением, как он ходил от дивана до телевизора и обратно.
Вместо радости, которая только что охватывала ее, в душе Нины Павловны вдруг быстро, грозно стало нарастать необыкновенное волнение, тревога, почти отчаяние, и, когда все это достигло крайнего, невыносимого предела, она закричала:
– Чего же ты молчишь, на самом деле? Дрянь ты этакая! Дрянь! Другие дети как дети, от других матери радости видят, гордятся ими, а ты?.. Яков Борисович старается тебя на путь направить, он с тобой как с сыном, а ты…
Крик ее превратился в визг, готовый перейти в истерические слезы. Но в ответ на все это Антон сжал кулаки, напрягся как струна.
– С сыном? – тихо проговорил он. – Как с родным сыном? А его собственный сын где? Собственный!