– Эй, мы ведь не сделали ставок в этой игре! – вспомнил вдруг Кэллоуэй.
Крэш рассмеялся.
– Даже Борн не настолько тупой, чтобы делать ставки, когда проигрывает.
– А что у тебя есть? Такое, что и мне хотелось бы, – размышлял вслух Кэллоуэй.
– Ум? – предположил я. – Здравый смысл?
– Не лезь куда не просят, педик вонючий! – Кэллоуэй призадумался. – Пирожное. Я хочу твое чертово шоколадное пирожное.
Пирожное пролежало в камере Шэя уже два дня. Я сомневался, что Кэллоуэю удастся хотя бы проглотить его. Он хотел насладиться самим актом отнятия.
– Хорошо, – согласился Шэй. – Конь на g6.
Я привстал.
– Тебя это устраивает? Шэй, он же сделает тебя как мальчика.
– Вот объясни мне, Фресне-Хуесне: как играть – так ты болен, а как лезть в каждую дырку – так здоровехонек? – сказал Кэллоуэй. – Это наше дело.
– А если я выиграю? – спросил Шэй. – Что я получу?
Кэллоуэй рассмеялся.
– Этого не случится.
– Птицу.
– Я не отдам тебе Бэтмана…
– Тогда я не отдам тебе пирожное.
Воцарилось молчание.
– Ладно, – сказал наконец Кэллоуэй. – Выиграешь – получишь птицу. Вот только выиграть у тебя не получится: мой слон переходит на клетку d3. Считай, тебе крышка.
– Ферзь на h7, – ответил Шэй. – Шах и мат.
– Что?! – завопил Кэллоуэй.
Я внимательно изучил воображаемую шахматную доску: я прослеживал на ней все ходы. Ферзь Шэя свалился как снег на голову, ранее его заслонял конь. Деваться Кэллоуэю было некуда.
В этот миг дверь открылась, и на ярус I вошли двое офицеров в бронежилетах и касках. Они приблизились к камере Кэллоуэя и вывели его на помост, предварительно пристегнув наручниками к металлическим перилам.
Нет ничего хуже, чем обыск камеры. Ведь здесь, в тюрьме, у нас нет ничего, кроме скудных пожитков, и становится по-настоящему тошно, когда кто-то роется в наших вещах. Не говоря уже о том, что при обыске ты, скорее всего, лишишься самой лакомой своей заначки, будь то наркотики, индейский самогон, шоколад, кисти и краски или самопальный кипятильник из канцелярских скрепок (такой штуковиной можно греть растворимый кофе).
Действовали они, вооружась фонариками и зеркальцами на длинных ручках, очень методично. Проверяли трещины в стенах, вентиляционные отверстия, канализацию. Выкручивали сухие дезодоранты, убеждаясь, что внутри ничего не спрятано. Трясли баночки с тальком: нет ли внутри посторонних предметов? Нюхали шампуни, открывали конверты и вынимали письма Срывали простыни м щупали под матрасами в поисках разрывов и разошедшихся швов.
А тебе не оставалось ничего иного, кроме как смиренно наблюдать.
Что творилось в камере Кэллоуэя, я не видел, но мог представить по его реакции. Он закатил глаза, когда в его одеяле искали выбившиеся нитки; стиснул зубы, когда с одного конверта отодрали марку, под которой оказалось пятнышко «винта». Но когда они взялись за книжную полку, Кэллоуэя передернуло. Я поискал взглядом бугорок на нагрудном кармане и, не найдя его, догадался, что малиновка сейчас спрятана где-то в камере.
Один из офицеров вытащил «Противостояние». Пролистал, сорвал корешок, швырнул книгу о стену.
– Что это?! – рявкнул он, имея в виду даже не птичку, отлетевшую на другой конец камеры, а голубые салфетки, рассыпавшиеся у его ног.
– Ничего, – ответил Кэллоуэй, но такой ответ явно не устроил офицера. Поковырявшись в салфетках и ничего не обнаружив, он конфисковал книгу с тайником.
Уитакер сказал что-то насчет записи в протоколе, однако Кэллоуэй его уже не слушал. Не помню, чтобы я когда-нибудь видел его в таком смятении. Как только Кэллоуэя снова запустили в камеру, он опрометью кинулся к стене, у которой лежал отброшенный птенец.
Звук, исторгшийся из Кэллоуэя Риса, был воплем пещерного человека. С другой стороны, какой еще звук может издать взрослый бессердечный мужчина, когда на глаза его наворачиваются слезы?
Затем – удар; тошнотворный, мерзкий хруст. Разрушительный вихрь, поднятый Кэллоуэем в отместку за непоправимое. Угомонившись наконец, Кэллоуэй сполз на пол, по-прежнему сжимая птичий трупик в руке.
– Мразь. Мразь.
– Рис, – перебил его Шэй. – Я бы хотел получить свой приз. Я резко обернулся. Разумеется, Шэй не такой дурак, чтобы нарочно сердить Кэллоуэя.
– Что? – изумленно выдохнул Кэллоуэй. – Что ты сказал?
– Приз. Я же выиграл у тебя в шахматы.
– Не сейчас, – прошипел я.
– Именно сейчас, – настаивал Шэй. – Уговор есть уговор.
За решеткой ты стоишь ровно столько, сколько стоит твое слово. И Кэллоуэй – с его-то арийской чуткостью к подобным неписаным законам – знал это лучше многих других.
– Только ты уж постарайся никогда отсюда не выйти, – предупредил он Шэя. – Потому что, если только мне представится случай, я тебя так изуродую, что мать родная не узнает.
Но даже произнося эту угрозу Кэллоуэй аккуратно обернул мертвую пичугу салфеткой и прикрепил почти невесомый узелок к концу лески.
Когда малиновка дошла до моей камеры, я вытащил ее из трехдюймовой щели под дверью. Она по-прежнему казалась какой-то недоразвитой, не готовой к жизни; закрытый глазик был прозрачно-голубым. Одно крылышко было вывернуто назад под неестественным углом, а шейка – скручена вбок.
Шэй просунул свою леску с примотанной в качестве грузила расческой. Я увидел, как он осторожно подтащил малиновку рукой. Свет на помосте погас.
Я часто представляю себе, как развивались события дальше. Будучи художником до мозга костей, я воображаю, как Шэй сидит на нарах и, сложив ладони горстями, баюкает крошечную птичку. Я воображаю касание человека, который любит тебя настолько, что не может смотреть на тебя во сне, а потому ты просыпаешься – и его рука покоится у тебя на сердце. В конечном счете неважно, как Шэй это сделал. Важен результат. Важно то, что все мы услышали нежное пикколо малиновки. После этого Шэй выпустил воскресшую птицу на помост, и та заковыляла к протянутой ладони Кэллоуэя, словно расставляя своей робкой походкой знаки препинания.
Джун
Любая мать может взглянуть в лицо своего взрослого ребенка и увидеть личико младенца, глазевшего на нее из пеленок. Мать может наблюдать, как ее одиннадцатилетняя дочь красит ногти блестящим лаком, и вспоминать, как она протягивала ручку, когда хотела перейти через дорогу. Мать может слушать врача, уверяющего, что подростковый период – самый опасный, поскольку неизвестно, как сердце среагирует на скачкообразное развитие, и все равно будет притворяться, что времени еще уйма.
– Две победы за три раза, – сказала Клэр и снова подняла кулачок из складок больничного халата.
Я тоже подняла кулак. Камень, ножницы, бумага.
– Бумага, – расплылась в улыбке Клэр. – Я выиграла.
– Ничего подобного! – возразила я. – Видишь? Это ножницы.
– Я забыла тебе кое-что сказать: на улице дождь, и ножницы заржавели. Так что ты кладешь их на бумагу и уносишь отсюда.
Я рассмеялась. Клэр легко шевельнулась, стараясь не нарушить сплетения трубок и проводов.
– А кто будет кормить Дадли? – спросила она.
Дадли – это наш пес, тринадцатилетний спаниель, единственное помимо меня связующее звено между Клэр и ее покойной сестричкой. Да, Клэр никогда не видела Элизабет, но они обе в раннем детстве любили обвешивать Дадли стразами и наряжать его, как сестру, которой у них обеих не было.
– За Дадли не волнуйся, – сказала я. – Если что, я позвоню миссис Моррисси.
Клэр кивнула и взглянула на часы.
– Пора бы им уже вернуться.
– Да, крошка, ты права.
– Как ты думаешь, почему они еще не вернулись?
На этот вопрос существовало сто ответов, но в голове моей возник лишь один: возможно, они не вернулись потому, что в какой-то другой больнице, в двух округах отсюда, другая мать вынуждена попрощаться со своим ребенком, чтобы я получила шанс спасти своего.
В учебниках по медицине болезнь Клэр называлась «детская расширенная кардиомиопатия». Этот страшный недуг поражал двенадцать миллионов детей в год: их сердечная полость была с рождения увеличена и со временем растягивалась все больше, а сердца их не могли в полную мощь качать кровь. Болезнь нельзя вылечить, равно как и дать ей обратный ход. Если повезет, с ней можно жить. Если же нет, то человек умирает от сердечного приступа, вызванного застоем крови. В семидесяти девяти процентах случаев причину заболевания определить невозможно. Некоторые специалисты придерживались версии, что виноваты вирусные инфекции вроде миокардита, подхваченные в младенчестве; другие полагали, что пораженный ген передается по наследству. Я всегда подозревала, что Клэр получила болезнь от родителей. В конце концов, дитя, рожденное в горе, обречено появиться на свет с тяжелым сердцем.