На самой ближней из лиловых гор, если присмотреться пристальней, можно различить красноватые огромные щербатые скалы с синими тенями; внизу под ними каменный обвал, когда-то засыпавший деревню. Теперь эта деревня правее, ближе к морю, а ниже ее вся гора разрисована, точно нарочно, шершаво обведенными пятнами; больше желто-белесых - это спелая пшеница; скоро начнут ее жать. А еще правее, еще ближе к морю, в сине-розовом мреют белые точки: это тоже деревня - Куру-Узень. Но от солнца сплошного все струится, и движется, и тает. Посвистывают иванчики на кустах, а слева слышно, как стучат тяжелые арбы на белом шоссе.
И можно сидеть здесь долго, очень долго и ни о чем не думать: можно просто смотреть, слушать, курить крепкую махорку, кашлять, и опять слушать, и опять смотреть.
Когда приносит, наконец, сердитый Назар гельм, и грохот, и кисть с белым ведерком, солнце стоит уже высоко: десятый час.
Такое славное море, голубое, с нежными жилками. Горы веселые. Дует несильный упругий ветер с гор: хорошо, не жарко.
Зиновья, лобастая, длинная, желтая синеглазая баба, Назарова жена, качает на руках сынишку Ванятку и вспоминает вдруг:
- Зайчонок вчера вот это место сидел - серенький, цыбулястый, до чего чудной!.. Я это из дверей вышла, он как уши торчмя, как стрякнет! В балку кубарем... и-и чудной!
И тут же кстати вспоминает еще о деревенском зайчонке, прежнем, своем, орловском:
- Я раз овес вязала, зайчонка нашла, моло-оденький, прямо мягкий, как мыша! Вот, право, ей-богу, испугалась как! Так и закатала его в сноп, он спал, должно не слыхал. Связали мы ему, бабы, ноги задние горохом, плетью, чтоб не убег, а он ишь убег: перегрыз зубами завязку эту нашу да убег. Вот тоже чудной какой был, ногастый да серый!..
Говорит радостно, спеша, точно давно ждала этого случая, и Федор отлично понимает, как ей надо ответить:
- Вот и видно сразу, что бабы: нашли чем зайца связать - заячьим кушаньем... Народ вострый!
В стороне от дачи за колючей проволокой ограды на общественной земле, где растет мелкий карагач, ежегодно объедаемый скотом, два турка в ярких фесках распялили силок и ловят на жука-скрипача сорокопута. Бог знает, зачем им сорокопут. От невысоких мимоз около дачи легли талые перистые кружевные тени. Мимозы цветут теперь розовым пухом и сладко пахнут. Сухой Назар окапывает их киркой и штыковой лопатой, хекает и сопит. Может быть, нужно окапывать их, может быть, нет, но скуластое белобрысое лицо его в крупном поту. Сквозь жадные до простора длинные ветки мимоз море кажется невиданно голубым. Благолепие и радость. Что же это топчет ожесточенно ногой и лопатой Назар?
- Страсть не люблю их, вредных: широконожка! - говорит он Федору. А Федор тут же, - протирает сыроватую глину через грохот.
- За что ты ее? Не нравится тебе костюм ихний?
- Страсть не люблю!
- Гм... Так она, кажется, ничего себе... И ножки желтые.
- Вредная! Глянь-ка, вертится, как змей! А? Значит, у ней какая-нибудь гадость на уме, а то зачем ей, как змею?.. Ишь пополам посек, а она все свою злость точит... во-от!
И потом опять копает Назар, хекает и сопит. Кажется, что ему просто хочется выкопать еще сороконожку и раздавить, а мимозы окапывать не нужно. И когда пропотеет все лицо его насквозь, он, наклоняясь, вытирает его рукавом синей рубахи в сгибе левого локтя, где она чище, и потом копает опять.
Заиграла шарманка внизу у моря, где дачи гуще. Эти дачи внизу выбиваются наружу из тугой смоляной зелени то куском белой стены с двумя-тремя окнами и балконом, то красным, то серым пятном крыши, и вместе с запахом нижней зелени, расплавляясь в солнечном воздухе, доплывают сюда звуки шарманки. Здесь они не режут уха, здесь они согласованы с небом, морем, цикадами. Но Зиновье хочется, чтобы трещало, звенело, рыдало около нее. У нее такие стремящиеся вниз текучие, жадные глаза, когда поспешно идет она к проволоке своей ограды с пушистым, как утенок, Ваняткой на руках.
- Ах, до крайности хорошо как играет!.. Кабы не Ванятка да не обед готовить, побежала б я туда сломя голову!
И еще делает два-три порывистых шага; различает еще и гулкий бубен.
- А в бубен как!.. Ишь!.. Ишь ты!.. Ишь!..
Может быть, хочется ей повертеться под музыку, пощелкать пальцами, похлопать в ладоши, положить какому-то новому голову на плечо, - мечтательна молодая женская душа. Стоит Зиновья, худая, длинная, восхищенная, смотрит назад, на сухого Назара, смотрит вперед, на нижние дачи, где шарманка, прижимает крепко Ванятку - и на глазах у нее почему-то слезы.
И когда откуда-то из божьего мира вокруг прибегает шестилетний Фанаска, старший Назаров сын, за куском черного хлеба, чтобы опять поспешно уйти и раствориться в божьем мире, - Назар встречает его:
- Ты что же это, бегоулец, все бы тебе шататься беспутя? Нет дома посидеть?.. А за ухи хочешь?
"Бегоулец" - белоголовый, волосы на затылке торчком, от солнца выцвели, нос облупился, глаза, как у матери, голубые, глядят исподлобья.
- Муравья видишь? Он тебе со всего берет взятку: хоть ему цветок, хоть труп палый... Вот у него учись, у муравья.
Фанаска слушает и молчит. На муравьев он смотрит, и даже один залез на его босую и крепкую, красную, как сосновый сучок, ногу: Фанаска стряхнул его другой ногой, почесался, оглянулся, тоскливо погрыз кулак, - видно, что ему очень скучно.
- Ты как это трудиться не хочешь? - не отстает Назар. - Ты у меня трудись смотри, а то на декох посажу.
С весны начал было Назар учить Фанаску буквам, но Фанаска все удивлялся, почему "а", почему "бе"... "Бе, - повторял он вслед за отцом, гы-гы... бе!" Потом азбука приводила его в непобедимый ужас, и только брался за нее Назар, Фанаска стремительно бросался вон из кухни, забивался в гущину виноградника, пропадал. Пришлось отложить до зимы, но пока должен он был полоть траву цапкой, ходить за водой в бассейн, обирать гусениц с маленьких яблонь-карликов и многое еще. А кругом в божьем мире было столько удивительных вещей. Захотел идти направо - ступай направо, захотел идти налево - иди налево; везде хлопочут жуки, рыщут ящерицы, подлетывают с треском кузнечики с красными крыльями; Фанаска ловит их, держит за голову, говорит нараспев:
Кузнец-кузнец, дай деготьку,
А то гол'ву оторву!
И кузнец боится и дает. Или снимет зеленого червяка с листа и внушает:
Червяк-червяк, дай п'утину,
Червяк-червяк, дай п'утину...
И червяк дает паутину. Так все кругом понимает Фанаску и живет с ним в ладу.
На одном кусту боярышника - каждый день приходит смотреть Фанаска "зябриково" гнездо: четыре зеленых яичка; а то есть такая балка, в ней "дохлая барашковая голова с рогами"... Иногда он говорит об этом шепотом матери, чтоб и она знала.
От кухни недалеко разбросался мелкий дубнячок. Корни у него тысячелетние, и все время, год за годом, упорно выбегает из них толпа сочнейших веток с крупными листьями, твердыми и блестящими, точно из лакированной зеленой кожи.
Назар смотрит упорно на этот дубнячок и говорит строго Фанаске:
- Сейчас принеси топор поди: повырубать надо. И всегда, кроме этого, от этих кустов - вша.
Новые дома среди старых пушистых деревьев или среди серых потресканных скал - до чего они нестерпимы для глаз, и как хороши в такой обстановке дома, над которыми не спеша поработало солнце: стерло лоск штукатурки, отодрало масляную краску с дерева балконов, с железа водосточных труб, приобщило к природному, своему, обняло по-родному, усыновило.
Дача Пикулина новая - только весной закончили, - так и блестит вся свежими красками. Дачников здесь нет: далеко от города, высоко, трудно подниматься. Хозяина тоже нет пока, - приедет осенью; один Назар.
Но солнце, вечный хозяин земли, знает на земле каждую пядь; и осенью придется Назару объяснять Пикулину, отчего это по крыше поперек прошли частые белые полосы.
- Это от застоя, ваше превосходительство, - скажет Назар, подобострастно шевеля бровями, - застой росы такой: ночью краску выест, а днем еще хужей: жара. Кроме этого, соль морская.