VII
Умер отец игумен от старости. Весь прозрачный и бесцветный, как стекло, стал он перед смертью, точно живая смерть, и в гробу лежал сухой, слепой и важный.
В руках братии ярко-желтые на черном фоне ряс горели тонкие свечи, и языки пламени трепетно жили, умирая, и умирали вверху, в темном куполе, длинные звуки похоронных песен, похожие на трепетные языки свечей.
И когда панихида кончалась полными глубокой печали звуками "надгробного рыдания" и на коленях молились об усопшем старце монахи, вдруг поднялась из гроба голова игумена и обвела кругом мутными глазами.
И все застыло в церкви - гулкие стены, и хор, и монахи.
Потом что-то ахнуло где-то далеко вблизи дверей, и слышно стало, как в страхе протискивались в них из церкви монахи, точно вода пенилась в ущелье.
Дрожащими руками благословлял священник, и из кадильницы диакона вился осторожный извилистый дымок, точно и он был испуган и хотел незаметно скрыться.
И горящие в руках свечи быстро тушились, потому что от них, горящих, ярче и живее казалось воскресение, более страшное, чем смерть.
Но прошла длинная минута, и опять опустилась белая голова на подушку гроба и больше не поднималась.
На похоронах через два дня было полгорода. Архиерей служил заупокойную обедню, и очередной священник из окружавшего его синклита в приличном случаю слове много говорил о летаргии.
Схоронили игумена в монастырской ограде, но не погребли вместе с ним своих сомнений и вопросов. Жизнь и сон, смерть и воскресение... в какие-то бездонные пропасти падали, обрываясь, мысли, и мирные кельи стали шумными и звонкими от споров, от ломавшихся стен тех непрочных зданий, которые каждый по-своему возводил в своей душе.
Только в кельях молчальников было тихо.
VIII
Загорелись ночью старые деревянные кельи, загорелись сразу и весело, точно поплыли куда-то в темноту на красных парусах огня. И все окна других келий стали вдруг розовые и пугливые, как стая больших взлетевших с земли птиц, и зазвонил в набат огромный колокол, точно хотел потушить пламя в объятьях могучих звуков.
Красное стало небо; яркие и шумные двигались вокруг огня монахи. Лили воду, и вода ревела, обжигаемая огнем, и рушились вниз ветхие балки и стропила.
Ожил кругом город; на улицах тяжело грохотали пожарные, шумела толпа, выли и лаяли собаки, кричали дома, и все звуки внизу расплющивал и прибивал к земле железный язык тысячепудового негодующего колокола.
Целую ночь горело, пока не осталась на месте старых келий черная куча. Обожгло троих пожарных, одному раздавило руку.
Белый рассвет свеял кровавый блеск с места пожарища, и все стало серым, убогим - и трехэтажные мутные дома, и толпа народа, и звуки.
В этот день не было заутрени и не ходил по кельям с тихим колокольчиком дряхлый о.Питирим; не видали его у поздней обедни, не видали в трапезной; только к вечеру вспомнили, что он спал в сгоревших кельях.
В черной груде пожарища нашли его останки.
Много говорили монахи, - отчего загорелось, и о мученичестве о.Питирима, и как попустил это господь. Говорили все, и сокрушались, и плакали.
Только три молчальника были немы.
IX
Случилось как-то утром, отворили церковь для службы, и незаметно в толпе из церкви вышли два богомольца с мешками на плечах. Были они грязно одетые, сутулые, загорелые от дальней дороги. И их пропустили. Но молодому послушнику в воротах странными показались их мешки, угловатые и жесткие на вид, и он дотронулся до одного рукою. Были в мешках твердые тяжелые вещи, и сквозь дыру ряднины сверкнуло золото ризы.
- Стойте, братцы, - тихо сказал послушник и тут же упал, раненный в бок ножом, и в молочном тумане утра потонули богомольцы с мешками.
А в церкви нашли погром в алтаре, и с чудотворной иконы были грубо сорваны золотые ризы с дорогими камнями, и украдена была старинная утварь.
"Святотатство!.." - круглое, косматое, как вихрь, носилось по монастырю это страшное слово, и на лицах у всех ползал белый ужас.
Икона лежала на аналое, оскверненная, обнаженная, черная, и молчаливо смотрел вниз с глубокого купола окруженный сонмом крылатых ангелов бог Саваоф.
Целый день ждали поимки святотатцев, но пришел вечер, и умер молодой послушник, а святотатцы исчезли.
Монахи волновались. Они искали ответа, требовали чуда, придумывали страшную божию кару на преступников.
И целый день в монастыре толпился народ, и всем печаловались и на всех подозрительно смотрели монахи.
Но среди общей суеты и смуты тихо молились над телом послушника о.Парфений, о.Власий и о.Глеб.
X
Стояла ранняя весна.
Примчавшись откуда-то с неведомых морей и гор, в прозрачном воздухе колыхалась она, ликующая, радостная. И таял на улицах снег - оседал, рыхлел, и бежали из-под него веселые, говорливые ручьи, свободные, сверкающие, как оплотневшие на земле лучи солнца.
Стали воздушней огромные дома улицы, властно вросшие в небо и землю, и в монастырском саду начинали просыхать аллеи и набухать почки на деревьях.
Было утро, праздник.
Только что кончилась ранняя обедня. В монастыре было молитвенно и тихо, и было грозно и бурно на улицах.
Двигалась толпа народа, черная и живая на фоне матовой неподвижной земли, и дрожал воздух от ее криков.
Приподнятые и застывшие, стояли у окон своих келий молчальники. Широкие глаза их видели ярко каждое лицо, каждый шаг ног, каждую мелочь платья. Толпа была сбродная, толпа была братская и единая... лапотник слился с горожанином, рядом с оборванцем шел барин, как цветы, реяли в толпе молодые, горячие, честные лица...
И на молчальников сразу надвинулось все, что они бросили в мире, надвинулось и захлестнуло тугой петлей. Раздавленные и оттиснутые жизнью, они смирились когда-то, но теперь увидели все трое, что на их высохшей коре проросло семя новых надежд. Их головы, прильнувшие к холодным стеклам окон, были горячи и тяжелы, как расплавленный свинец, и в истощенные тела вливалась сила...
Где-то далеко, как внезапный гром... и вслед за ним взрыв ужаса и боли... и новый гром... Точно мутное, желтое облако прошло перед глазами, и в нем потонули пошатнувшиеся дома... И снова прозрачен воздух, и животно бежит черная толпа... бегут, падают, широки шаги, глаза упали вниз и жадно ищут твердую землю... А за толпою всадники... и страшный изгиб бьющих правых рук, и в чьих-то мягких телах вязнут лошадиные копыта, как в осенней грязи... Опять ползет откуда-то мутное, желтое облако, и кажется, что качаются, трещат и падают дома...
XI
Из трех высоких и тихих келий вышли на улицу, тесно сплетясь руками, о.Парфений, о.Власий и о.Глеб.
Улица была напуганная и сжавшаяся, как червяк под ногою, но в глаза било весеннее солнце, звучное от тишины кругом, и, искрясь, смешливые ручьи бежали из-под растоптанного снега. Окна домов были закрыты. Не было людей. Были дома и солнце над ними.
И запели в притаившейся тишине молчальники: "Воздушного князя, насильника, мучителя, страшных путей стоятеля, сподоби мя прейти невозбранно".
Это были слова канона на "исход души".
Они шли на подвиг, сломившие печать молчания, шли на борьбу с огромной и темной силой, и в душах их клокотала злоба, напрягавшая каждую клетку тела. И злоба эта была святая.
"Душе моя, душе моя, восстани, что спиши? Конец приближается, и нужда ти молвити. Воспряни убо, да пощадит тя Христос бог, иже везде сый и вся исполняяй".
Молчальники пели.
На низком тяжелом, как земля, голосе о.Парфения, точно весенние травы, мягко бархатились ноты о.Власия, а легкий и тонкий голос о.Глеба плыл прямо к солнцу и синему небу, как плывут невидимкой ароматы полевых цветов.
Молчальники шли и пели, и навстречу им широко отворялись окна домов.
В глаза им смотрело яркое солнце, и неподвижно висел на высокой колокольне, далеко позади их, тысячепудовый колокол монастыря.
1905 г.
ПРИМЕЧАНИЯ