У Антона Антоныча теплая куртка, опушенная серым мехом, высокие калоши на высоких сапогах, шапка с казачьим верхом, толстая палка.

У старика Тифенталя - широкая, прочная, как ломовые сани, сутулая спина, но ноги уже не доверяют пространству: жмутся близко одна к другой и при каждом шаге шмурыгают, щупая землю. Бородатое лобастое лицо в бурых морщинах, но раскосые глаза из-под синих очков глядят лукаво и затаенно-проказливо, как у ребят. На нем зеленое от старости пальто с хлястиком, шапка с ушами. Говорят.

- У лошади четыре копыта, добрейший герр Тифенталь, только четыре, но не пьять, - говорит Антон Антоныч. - Никто не скажет, что пятое было, а она его от-шиб-ла... Так и в данном случае... О-о, - этто нужно знать да знать! Этто нужно отлично знать и по-омнить, абы не было промаху! Если местность позволяет вам, как сказать, держать три улья, - то из этого не следует, что она может содержать триста колод, - нет, добрейший! Тут им негде брать взятку, пчелам! Тут они з голоду здохнут, - пчелы!.. А вот птицы здесь развести как можно больше, так... так... так, шоб аж кричало-орало все од птицы - резо-он! Этто резо-он!.. Как жарну я весною триста гнезд - не триста колод, а триста гнезд, вот то так! Тут при такой воде гусей нет - ведь это страм! Два десятка гусей, как сказать, и те замордованы, зачичканы... Хозяйство!.. Это не хозяйство, добрейший!

- Ну-у-у... Это мне-то понравится - гуси... Это хорошо-то, соглашается Тифенталь, мирно кивая шапкой.

- Тут молочным хозяйством увлеклися было, а сыроварни нет! - наклоняясь к самому лицу Тифенталя, кричит Антон Антоныч. - А сыроварня при этом деле это, добрейший, - как... как... как за обедом кошка под столом: абы все подлизала языком, стерва, абы ни одной капли не осталось на полу, - вот так-то, милейший герр Тифенталь, вот так!..

И Антон Антоныч обнимает его за плечи и ласково трясет на ходу.

Старик поднимает палец - широкий, плоский и с желтым жестким ногтем, тихо водит им и, показывая на голову Антона Антоныча, говорит:

- О-о-о-о! Там так-то, как котел, кипит-то: фру-фру-фру-фру-у...

Это выходит у него высоко и тонко, как фальцетное пение, он косит добродушным глазом, и морщины на его лице проворно строятся в длинную затяжную, как зима, улыбку.

День солнечный, теплый, такой, что Антон Антоныч говорит о нем: "Теплее, чем... чем валенки..." И Тифенталь соглашается: "Да-а... Ну-у, как тулуп-то..." - и кивает ушатой шапкой.

От снега идет уверенность в чем-то неизбежном, и он весь лучится мелкими иглистыми колкими лучами. У молоденьких, густо облепленных елок вдоль дороги кокетливо-важный вид, как у пухлых институток на общей прогулке. На лапчатых соснах повисли пышные тяжести желтыми и синими рыхлыми грудами и держатся цепко. И пахнет: смолою, снегом, горелым копытом из кузницы под усадьбой, дорогой и только что испеченным где-то на мызе ржаным хлебом.

Герр Тифенталь все хочет повернуть и уйти к себе в школу, все прощается и берется за шапку, но уйти от Антона Антоныча нельзя.

- Тоже еще - скажите пожалуйста! Комэдия! - говорит презрительно Антон Антоныч. - Шо вы там такое у себя не видали, добрейший?.. Глобус?

И герр Тифенталь идет с ним обедать в дом.

За обедом старик говорит о том, что он служит здесь уже сорок лет и что все хочет купить рояль, для чего за сорок лет скопил сто рублей.

- Ну-у-у, они не здесь-то, - там, в банке, - машет он гордо рукою. Сто рублей-то!

- Да какой же рояль вы купите за сто рублей? Что вы, герр Тифенталь! пышно колышется от смеха Елена Ивановна.

- Не-ет, нельзя, добрейший, не-ет! - качает головой Антон Антоныч и наливает ему вина в стакан.

Старик и сам знает, что нельзя, но у него есть тетка - живет на своей мызе в тридцати верстах, - у нее какие-то деньги; к ней - вот уже шесть лет - в праздники летом он ходит пешком, неуверенно шмурыгая ногами, и у нее просит еще хоть пятьдесят рублей на рояль, но она не дает.

- Восемьдесят и два еще года-то... Ну-у-у... сто лет-то жить хочет, разводит он извиняюще руками.

От рояля Елены Ивановны он не может отойти, не попробовав косными пальцами звук. Потом незаметно садится он, хитро оглядываясь косыми глазами, и вот уже бьет по клавишам и, раскачиваясь, поет разбитым, но убедительным голосом:

Что он ходит за мной,

Всюду ищет меня

И, встречаясь, гле-едит,

Так лукаво всегда?

Он щурится, отбрасывает назад голову и поводит синими стеклами очков влево, вправо:

Слова нет, он хорош,

Брови, нос и лицо,

Но глаза... - за глаза

Ненавижу его... Ха-ха-ха!..

Смех здесь как будто не нужен - так кажется Антону Антонычу, и как-то нехорошо он выходит у старика: глухо и совсем не весело.

Голубые они

И так жарко горят,

Но как яду полны,

Будто съесть вас хотят... Ха-ха-ха!..

Антон Антоныч садится перед ним с кружкою пива и смотрит.

Сумерки подсинивают окна. В комнатах повисает что-то вроде тонких серых паутинок. Начинается это с потолка и углов, потом выползает и спускается ниже. Дашка в столовой, как что-то вечное, гремит посудой. Елена Ивановна пьет чай. Здесь почему-то она пьет чай без перерыва весь день, иногда и ночью, и самовар выносят только затем, чтобы внести другой. От терракотовых тарелок на стене напротив легли направо правильные тени в виде черных полумесяцев. У стульев с высокими узкими спинками вид неприятный, поджатый, как у необщительных, сухих людей. Тифенталь сед и днем отчетлив, но от сумерек он становится расплывчатым, мягким, и что-то есть в нем мышиное, серое: появится и исчезнет.

Антон Антоныч медленно пьет пиво и слушает.

Ах, отстаньтесь, прошу,

Не следитесь меня,

Этих дьявольских глаз

Я боюсь, как огня!..

Старик откачивается и делает вид, что боится каких-то дьявольских глаз: он поднимает руки вровень с лицом и прячется за этими широкими, но теперь, в синих сумерках, как будто мертвыми руками; но боится не он - боится Антон Антоныч. Это не боязнь, может быть, - это только близость боязни, что-то беспричинное, что бывало с ним только в детстве, но он морщится, чмыхает носом, говорит:

- Э-э-э... этого... герр Тифенталь, как сказать... Как-то у вас голос... простужен, га? Ну, дребезжит, как... как горшок худой... Вы меня простите, голубчик, ну, а только дребезжит, как... как собаке к хвосту жестянку от сардинок привяжут если, да тюкнут, а она по дороге вскачь... в карьер!..

- Неправда, неправда, герр Тифенталь! Хорошо, очень! - защищает его Елена Ивановна из столовой. - Прекрасно!

- А может, я не понимаю в этом деле, так тогда я и судить не могу, говорит отходчиво Антон Антоныч, - а только мне так шо-то казалось, что... И усиленно трет пальцы.

- Ну-у-у... Я старик-то, - объясняет герр Тифенталь. - Мне шестьдесят лет и восемь-то...

Нижняя губа его отвисает, глаза тухнут, и долго обиженно бренчит он без всякого толка и ладу, пока не начнет своей второй песни о деревянном гусарике. Тогда в сумерки, густеющие все сильнее, врывается совсем пискливый голос старика, от имени "малютки-красотки" пристающего к маме:

Какие здесь, мама, игрушки,

Букашки цветущей степи!..

А вон деревянный гуса-а-арик,

Гусарик, мама, о - купи!

Антону Антонычу старик кажется маленьким и хитрым: почему живет он так, как живет, зачем ему рояль и зачем он поет это, - не может понять Антон Антоныч. Пройдет год или два - едва ли он будет служить в школе: если не умрет к тому времени тетка, - отвезут его в богадельню. Тени густеют. Звуки рояля, тупые, глухие, где-то около сыплются, как горох; голос - точно ножи точат. Мать предлагает девочке ларчик, но девочка хочет гусарика:

Не нравится, мама, мне ларчик,

Не нравится ларчик мне твой,

Мне мил деревянный гусарик,

Гусарик, мама, о - купи!

Антон Антоныч знает, что потом старик уйдет к себе в школу, где он жил сорок лет один; ляжет спать - один; проснется - один.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: