Беда, если кто осмелится обидеть его Джанни. Однажды Нелло пришел домой в слезах и на вопросы брата о причине его горя, рыдая, ответил, что слышал, как о Джанни говорили разные нехорошие вещи, а когда по настоянию Джанни ему пришлось повторить слышанные оскорбления, – все тело его судорожно передернулось от злобного негодования.

Когда Нелло возвращался домой, его первым словом бывало: «Джанни здесь?» Казалось, что маленький брат может жить лишь около старшего. На арене он постоянно вертелся в ногах Джанни, желая хоть чуточку участвовать во всем, что исполняет брат, и Джанни приходилось то и дело отстранять, слегка отталкивать его рукой. Пока он находился около брата, – его глаза были постоянно уставлены на него, он смотрел на него долгим и как бы остановившимся взглядом, которым выражается у детей восторженная симпатия, и застывал в этом любовании, поглощавшем на мгновение шумливость младенческого возраста. Когда Нелло был чем-нибудь поражен или обрадован, а Джанни в это время не было поблизости, – ребенок, жаждущий всем поделиться с братом, не мог удержаться, чтобы не сказать окружающим: «Надо будет рассказать об этом Джанни!»

Старший брат занимал такое большое место в мыслях младшего, что даже в снах своих ребенок никогда не делал ничего один: брат всегда сопутствовал ему и неизменно принимал участие во всем, что он делал.

Смерть Степаниды еще теснее связала нераздельную и днем, и ночью жизнь братьев, и новой большой радостью для Нелло было то, что теперь Джанни спал в Маренготте, что утром можно было прийти к нему в постель и, как подрастающий мальчуган возле матери, полежать около него в минуты радостного и полного неги пробуждения.

В полдень и вечером, во время стоянок труппы, Джанни учил Нелло читать по отцовским тетрадям с пантомимами, а иногда давал ему в руки свою скрипку, на которой ребенок с текущей в его жилах цыганской кровью начинал играть, как маленький виртуоз степей и лесных полянок.

XVI

Томазо Бескапе, погрузившийся в странное оцепенение после смерти Степаниды, теперь вечно сидел на сундуке с пантомимами около кровати, где прежде лежала его жена; в одно же прекрасное утро он упрямо отказался встать и с тех пор проводил жизнь в супружеской постели, словно ему приятно было находиться среди того неуловимого, что осталось в одеялах от любимого тела и что как бы вновь возрождалось от влажной теплоты посторонней жизни; у бедняги не было иного развлечения, как смотреть, растянувшись в постели, на свой фантастический гусарский костюм, на котором он ежедневно просил обновить серебряный позумент.

XVII

Болезнь отца заставила Джанни взять управление труппой в свои руки. Но директор был очень юн, и ему недоставало авторитета у людей, которые продолжали считать его ребенком. Когда жива была мать и отец владел своим рассудком, – чете удавалось кое-как управлять этим несговорчивым людом, примирять с грехом пополам зависть, недружелюбие, ненависть этих враждующих существ. Жена со своей странностью, неразговорчивостью, спокойной властностью низкого голоса и глубоких глаз пользовалась таинственной властью, и когда она отдавала распоряжение, никто не решался ослушаться. А в тех случаях, когда Степанида молчала, – муж прибегал к своей итальянской дипломатии. Благодаря совершенному знанию сотоварищей, благодаря искусству, с каким он умел польстить и умаслить затаенную враждебность собеседника, то и дело пересыпая фразы словами mio caro[21] примешивая к ним неопределенные обещания, рисуя обворожительные горизонты, казавшиеся в его устах совсем близкими, и даже уснащая все это несколькими шутовскими выходками, заимствованными из собственного репертуара, папаша Бескапе добивался всего, чего хотел, и заставлял бесконечно долго и терпеливо ждать удовлетворения всевозможных требований.

Джанни совсем не был похож на отца. Он не умел обещать, а когда желания его встречали сопротивление, – сердился, посылал человека ко всем чертям и отказывался от того, чего только что требовал. У него не хватало также терпения устраивать примирения и сближения; он не давал себе труда мирить паяца с Алкидом, предоставляя дремлющей в их сердцах обиде обостряться и переходить в открытую распрю. Многие мелочи ремесла претили ему, и он не принимал участия, как отец, в зазывании публики, ибо не обладал, в отличие от старого Бескапе, чудесным даром многоязычья, тем даром, который позволял старику в глухой провинции, где им приходилось бывать, зазывать публику на местном говоре, что являлось источником обильных выручек и бесило его французских собратьев, по природе мало способных к языкам.

У Джанни не было также ни малейшей способности к роли администратора, а у Затрещины, на которую он положился в отношении руководства материальными делами труппы, не было ни привычки к порядку, ни умственных способностей его матери.

Наконец, несмотря на то, что Джанни был хорошим товарищем и всегда готов был угодить всем и каждому, – люди, с которыми он жил, не были к нему привязаны; в глубине их душ жило смутное чувство обиды, так как они предполагали, что у него в мыслях таится что-то, чего он не высказывает; они предчувствовали, что молодой директор недолго будет ими управлять, и смутно догадывались сего намерении с ними расстаться.

XVIII

Руки Джанни, даже когда он отдыхал, были беспрестанно заняты и вечно нащупывали что-то вокруг; они как бы невольно и почти бессознательно схватывали попадавшиеся предметы, ставили их на горлышко, на угол, словом так, что очевидно было, что они не удержатся. И Джанни тщетно старался заставить их простоять в таком положении хотя бы одно мгновенье; руки его вечно бессознательно трудились над преодолением законов тяготения, над нарушением условий равновесия, над извращением извечной привычки вещей стоять на донышке или «а ногах.

Часто случалось также, что он проводил бесконечное количество времени, вертя и переворачивая во все стороны какой-нибудь предмет обстановки, – стол, стул, – и все это делалось им с таким вопрошающим, полным любопытства и упрямства видом, что младший брат говорил ему наконец:

– Послушай, Джанни, чего ты добиваешься?

– Ищу.

– Что ты ищешь?

– Ага, вот! – И Джанни добавлял: – Нет, черт возьми, – никак не дается!

– Да что такое? Скажи, скажи мне, что такое, ну скажи же, что такое? – повторял Нелло, жалобно вытягивая слова, как обычно делают дети, когда хотят что-нибудь узнать.

– Когда будешь постарше… а сейчас не поймешь. Я, поди, и для тебя ищу, братишка!

В один прекрасный день, произнеся эти слова, Джанни вскочил на маленький квадратный столик, который он только что поставил на ножки, и бросил брату:

– Внимание, братишка! Видишь там в углу топорик? Возьми его… Так… хорошо… Ну, теперь колоти им изо всей мочи по этой ножке, по правой. – Ножка сломалась, но Джанни на хромоногом столике стоял по-прежнему. – Теперь другую, слева. – Когда вторая ножка была срублена, Джанни продолжал держаться чудом равновесия на столике, у которого не хватало обеих передних ножек. – А, а, а, а! – восклицал Джанни на балаганный лад, – вот где собака… Братишка, теперь нужно сбить долой третью ножку!

– Третью ножку? – несколько нерешительно проговорил Нелло.

– Да, третью, но эту – совсем легонькими ударами и одним последним сильным, чтобы разом послать ее подальше.

Пока Джанни говорил это, третья ножка уже готова была оторваться, а сам он пробирался на угол стола, к единственной крепкой ножке.

Третья деревяшка свалилась, и Нелло увидел, что столик, в края которого впились большие пальцы ног Джанни, продолжает стоять на месте, а тело брата, раскачивающееся над столом и выступающее за его поверхность, вырисовывается в пространстве, как изогнутая ручка вазы.

вернуться

21

Дорогой мой (итал.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: