В то время как братья собирались поставить свои подписи под учинено в двух экземплярах, директор обратился к Джанни:
– И вы по-прежнему настаиваете на том, чтобы зваться на афишах клоунами Джанни и Нелло?
– Да, мсье, – решительно ответил Джанни.
– Но ведь это – позвольте мне высказаться – нелепо… в то время как те, кто в действительности вовсе не братья, считают выгодным убедить публику в том, что они родственники, – вы, настоящие братья…
– Когда-нибудь… мы также объявим в афишах о нашем родстве… но этот-день еще не настал… я.::
– Как вы говорите? – Но так как Джанни молчал, директор проговорил: – В конце концов, – как хотите,, но, повторяю, вы не правы, совсем не правы… это не в ваших интересах…
И директор, взяв на себя обязанность проводника, повел братьев через двор, соединяющий контору на улице Крюссоль с Зимним цирком: это артистический вход. Они заходили в склады, заваленные грудами гигантской бутафории с болтающимися на потолке неимоверной высоты невероятными вещами – вроде матушек Жигоней[35] в розовых шелковых юбках, под которыми могло бы укрыться десятка два ребятишек. Через полуоткрытую дверь они увидели двух мальчиков и девочку, одетых в пальто поверх рабочих трико и держащихся в равновесии на шарах, в то время как почти вплотную к ним царственный тигр, могучий и злой тигр, раздражаемый соседством их свежих тел и беспрестанным перекатыванием шаров, вздымался время от времени во весь рост, опирался на перекладины клетки и испускал вздох, похожий на свистящую струю пара. Они прошли через конюшни, мимо спавших в темноте и переступавших с ноги на ногу лошадей и вошли в цирк, погруженный среди – бела дня в мутный сумрак, свойственный всем помещениям, рассчитанным лишь на ночное, освещение. На пустой арене пять-шесть мужчин в фуражках и вязаных фуфайках, освещенные светом, сочетавшим в себе и тусклость солнечного луча под водой, и холодную синеву ледниковой расселины, репетировали пантомиму – пантомиму, принимавшую странный оттенок от пошлой реалистичности актеров, от их веселости, не встречающей отзвука среди призрачного полумрака большого пустынного зала.
XXXVII
Дебют братьев, не сопровождавшийся ни анонсами, ни рекламой, ни обычной или сверхобычной шумихой прессы, ничем, Что подстегивает интерес Парижа к рождающемуся таланту, – прошел незамеченным. Сначала их даже не отличали от остальных клоунов цирка. Однако с течением времени ловкость, которую они проявляли в своих упражнениях, изящество, изысканность и очарование малейших трюков, исполняемых Нелло, тонкость и неожиданность его комизма, наконец, привнесенная братьями в этот жанр оригинальность, в которой, однако, публика пока еще лишь смутно давала себе отчет, – привлекли к ним внимание, но все же им еще не удалось добиться того, чтобы парижане запомнили их имена. О Джанни и Нелло говорили: «Знаете, те двое… у которых итальянские имена». Они пользовались некоей анонимной известностью, – вот и все. А между тем они являлись и авторами, и исполнителями маленьких гимнастических поэм, задуманных совершенно по-новому. Вот либретто одной из таких фантазий, о которых Цирк еще хранит воспоминание.
XXXVIII
В темноте, получающейся в цирке от приспущенного газа, Джанни спал, лежа на земле, в то время как из синеватой дымки выступал Нелло, изображавший в этой поэтической интермедии одного из тех злых духов, одного из тех коварных кобольдов, что живут в гористых и озерных странах. Он был одет в дымчатые и сумрачные тона, переливавшие темным блеском металлов, схороненных в земных недрах, блеском черного перламутра, спящего в глубинах океана, блеском, колеблющимся под темным небом на крыльях ночной бабочки.
Кобольд быстрой и легкой поступью бесшумно подходил к спящему и принимался, так сказать, порхать вокруг него, над ним, слегка раскачиваясь и касаясь и окутывая его своим темным витающим силуэтом, напоминающим кружение дурного сна, вышедшего из Черных врат и реющего над спящим. Джанни волновался, метался, ворочался под этим наваждением, а дух продолжал его мучить, касался дыханием его шеи, щекотал ему лицо траурным крепом крылышек, растущих у него на ногах и локтях, и, становясь на руки в самой причудливой позе, давил его легкой тяжестью своего тела: это было как бы вещественное воплощение Кошмара.
Джанни просыпался, обращал к кулисам ищущий взор, но кобольд уже успевал спрятаться за пнем, к которому прислонялась голова спящего.
Джанни засыпал снова, и тотчас же вновь показывался кривляющийся дух, одним прыжком взобравшийся на пень; он отвязывал смычок и скрипку, висевшие на его платье, и время от времени извлекал несколько нестройных звуков, свесившись над лицом спящего и наблюдая за его судорогами с несказанным удовольствием и злым потусторонним смешком. Потом внезапно это превращалось в кошачий концерт, в шабаш вроде тех, что устраивает зимой в морозную лунную ночь дюжина котов, мяукающих и дерущихся из-за самки по краям бочки с вышибленным дном.
Но вот Джанни уже пустился за скрипачом, и на арене развертывается чудесная погоня, во время которой увертливый и хитрый дух дразнит Джанни, рука которого готова его схватить; дух то прыгает назад через его голову, то скользит между его ногами, прибегает ко всем уловкам и хитростям бегства. Когда начинало казаться, что вот-вот Джанни его, наконец, поймает, – кобольд исчезал, катясь колесом, и видно было лишь мелькание его белых подметок. А когда Джанни и публика пытались отыскать его, – он оказывался уже под самым куполом, куда забрался, прошмыгнув с невероятной быстротой мимо зрителей, и где восседал в насмешливой неподвижности.
Джанни снова пускался вдогонку за духом. Тогда в воздухе возобновлялась погоня, только что происходившая на земле. Приводилась в движение целая система трапеций, идущая от края до края цирка и соединенная на поворотах слабо натянутыми висячими канатами. Кобольд, выпустив из рук первую трапецию, бросался в пустоту, медленно, лениво и блаженно раскидываясь в ней своим сумрачным телом. Ночной свет люстр, под которыми он пролетал, зажигал на мгновенье на его теле пурпурные и желтоватые оттенки, а он, закончив воздушные построения, достигал второй трапеции, вскинув оба руки изящным движением вверх. Джанни гнался за ним, а кобольд, не раз обежав вокруг всего цирка, останавливался на секунду, когда имел некоторый запас пространства, и, примостившись на одной из трапеций, извлекал из своей скрипки насмешливое поскрипывание. Наконец, Джанни его настигал, и оба они, выпустив трапецию, бросались, обнявшись, вниз, в глубинный прыжок – прыжок, на который до них еще никто не решался.
На песке арены между Джанни и кобольдом завязывалась рукопашная схватка, но показные усилия, прилагаемые ими, чтобы ускользнуть от взаимных обхватов и повалить друг друга, были в действительности лишь извивами изящно сплетенных тел; в этой борьбе кобольд с необыкновенной грацией выставлял напоказ волнообразную игру мышц, ту самую, что художники стараются передать в своих картинах, когда изображают физическую борьбу сверхъестественных существ с людьми.
Кобольд был окончательно повержен и лежал в недоумении, в том состоянии униженности, которое делает побежденного – рабом победителя. Тогда Джанни в свою очередь доставал скрипку и извлекал из нее чарующие, нежные и сладкие звуки, в которых струилась доброта, царящая в человеческой душе в часы милосердия и всепрощения. И по мере того, как он играл, кобольд постепенно приподнимался и тянулся к скрипке в восторге, явно разливавшемся по всему его существу.
Вдруг кобольд вставал на ноги, и тело его, словно под действием заклинания, с неистовой силой изгоняющего адского духа из одержимого, начинало извиваться, изгибаться, искажаться, но в то же время в этом не было ничего уродливого и отталкивающего. Оно вздувалось, оседало до страшных, недоступных человеческой анатомии пределов. На неподвижном теле проваливались ребра, странно выступали лопатки; спинной хребет, словно переместившийся со спины на грудь, выпячивался, как у цапли с неведомой планеты, и по всему телу кобольда пробегали как бы внезапные переливы мускульной игры, которыми полнится временами дряблая оболочка змей. Все видели лишь бескрылый полет, пресмыкание проклятых легендарных тварей; гад выходил вон и удалялся, изгнанный из нутра кобольда, изящное тело которого, освобожденное и вызволенное, показывало в стремительной смене пластических положений гармонию и торжество прекрасных движений и прекрасных человеческих жестов мира античных статуй.
35
Матушка Жигонь – персонаж театра марионеток; обычно изображается с кучей ребятишек вылезающих из-под ее юбок.