Узенькое окошко чернело в двух-трех шагах. Я не устоял. Несколько мучительных мгновений... и, дотянувшись до окошка, я уже глядел, застывший и холодный, в черную тьму комнаты. И то, что я увидел там, был ужас.

Прямо в мои глаза колючим блеском освещенных лампой белков вонзились два черных глаза бешеного... два безумно горящих, острых, колючих глаза обвили меня жгучими кольцами, крепко связали и притянули.

Я не знаю, сколько - секунду, две - мы смотрели один на другого... Я помню, что я вскрикнул и упал на пол. И ползая по полу, я кричал бессмысленно, пронзительно, всю жажду жизни выливая в этом крике; а сверху через окошко на меня плевал бешеный.

Глухим, торжествующим ревом колыхал он спящие стены коридора, и мне казалось, что стены валились, что сейчас сорвется с петель его дверь и он будет алчно рвать меня ядовитыми зубами.

- А-га-га-га! Попал в мальчишку! Попал в мальчишку! - обдавая меня ядовитой слюной, кричал бешеный; а я катался по полу, тоже кричал и не имел сил подняться.

Я смутно помню, как проснулся Давыд, взял меня поперек сильными руками и принес в спальню. Я смутно помню, как с меня снимали заплеванное бешеным белье и вытирали тело губкой с холодной водой.

Закутанный в теплое одеяло, я дрожал так сильно, что сами собой взбрасывались руки и ноги.

Помню, отец дал мне брому в голубой чашке. Нервная лихорадка била меня до самого утра, и, засыпая к тому времени, как проснулось отделение, я видел, на границе между явью и сном, белых чаек, летавших над черным, безбрежным озером.

Чаек было видимо-невидимо. Сверкавшими, белыми зигзагами они разрезали черный воздух и жалобно кричали.

Когда они пролетали мимо меня, пугливо косясь назад красными от ужаса глазами, я ясно видел, что они боялись не черного озера, не черного воздуха, не меня, а взмаха собственных сверкающих, белых крыльев.

IV

На следующий день в больничной церкви была всенощная.

Наше отделение примыкало к хорам. Я стоял на этих хорах, облокотившись на толстые чугунные перила, и смотрел вниз. Внизу золотел иконостас и синели ползучие клубы ладана. Певчие стройно пели "Свете тихий, святые славы...". И, полные слепого доверия к высшей воле, полные светлого экстаза, вместе с клубами ладана разлетались по церкви звуки молитвы.

С хор видны были только кивающие головы молящихся я крестящие правые руки, да прямо в глаза с яркого золоченого иконостаса кротко глядели красиво написанные иконы.

В узкие окна виднелись далекие дома города, пылавшие левой стороной под заходящим солнцем.

Все было мирно и торжественно, празднично и молитвенно; но за стеной, рядом с хорами, в курительной комнате, сидел бешеный, о котором забыли.

Он напомнил о себе к концу всенощной, когда певчие тихо и сдержанно вступили в волнистую мелодию баюкающей песни: "Слава в вышних богу, и на земли мир, в человецех благоволение".

Он заревел, глухо слышный сквозь плотно затворенные двери, но могучий, неутомимый, протестующий, точно хотел властно обличить сладкоголосую церковную песнь в вековой неправде, властно заявить, что на земле нет миpa и благоволения, нет и не было. И чем дальше пели внизу певчие, тем громче и неистовее ревел наверху бешеный и ожесточеннее колотил в дверь коленями и плечами.

Я видел, как на наши хоры начали смотреть снизу странные, расплюснутые недоумением лица; я чувствовал, как оттуда вверх пополз густой, как кадильный дым, страх, - и мне стало весело.

Постепенно пустели хоры. Широко перекрестившись, вышел из церкви старший врач больницы с явным желанием подняться к нам наверх; за ним вышли дежурный ординатор и еще несколько человек.

Церковь пустела. Звуки пения стали слабыми, тревожными и мягкими, как крылья ночных бабочек; зато крепли и царили над опустевшим пространством крики бешеного - буйные, негодующие, вызывающие и дикие, такие непривычные для больничной обстановки.

И чем больше выжимали они страха кругом, тем почему-то веселее становилось мне.

V

Ночью снова раздались стуки. От них первой проснулась Таня.

Ночь была месячная, и сквозь занавески в спальню пробивался холодный, осторожный свет. В полосе этого света Таня казалась прозрачной и бестелесной. Она сидела на своей кроватке и плакала.

- Таня, ты что? - шепнул я ей, подымаясь.

- Бою-юсь!.. Он стучит!.. - протянула Таня и заплакала сильнее, дергаясь худеньким телом.

За мною проснулся отец.

Я видел, как он долго искал в углу туфли и ворчливо надевал поверх белья летнее пальто.

Кашляя на ходу, он вышел, и мы остались одни. Слышно было, как проснулось от сильных стуков отделение. В коридоре ходили, отворяли и затворяли двери палат, громко ругались.

Я зажег свечку и посмотрел на часы: было около часу.

Комната тревожно замигала колыхавшимися от света тенями. Стоявший на этажерке бородавчатый куст кактуса стал похож на огромного зеленого паука с хитро прищуренным глазом; глубоким скрытым смыслом повеяло от старого пузатого комода, а висевшее над ним полотенце, скрученное и шершавое, притаилось, как белая змея.

Таня, успокоенная светом, тихо хныкала, утирая слезы, потом уснула.

Бешеный не переставал стучать, и когда во мне любопытство победило страх и я вышел из комнаты, то увидел, что весь коридор был заполнен служителями, служанками и больными; стоя в отдалении от курительной плотной толпою, они жестикулировали и гудели.

Высокий и тонкий легочный больной, которого звали Эверестом Максимычем, возмущенным голосом говорил отцу:

- Это бесчеловечно! Как хотите, это бесчеловечно!.. Его отравить нужно, и больше ничего. Поставьте ему мышьяку на окошко.

Отец недоумело разводил руками и отрицательно качал головой.

Видно было, что бешеному безысходно надоело сидеть взаперти. Собрав свою огромную силу, полустянутую горячечной рубахой, ритмически и неослабно он ударялся всем телом в толстую дверь. После каждого удара он рычал глухо и злобно, отбегал к стене и снова всем телом с разгона бросался к двери.

И дверь трещала. Расшатанные петли ее визжали и хлюпали, середина ее уже коробилась и выступала в коридор, и только крепкий двойной замок еще держался.

- А-га-га-га! - хрипло кричал бешеный. И жутко было всем от этого крика.

- А ведь он сорвет, пожалуй, двери? - пугливо отступая к порогу своей палаты, говорил Эверест моему отцу.

- Наказание какое-то! - махнул рукою отец. - Дураку пришла фантазия принять бешеного, а я за него отдувайся.

- Ну, а вы все-таки как думаете, сорвет или не сорвет? - не отставал Эверест.

- Должен же он когда-нибудь устать? - сердито отозвался отец.

Давыд и Кузьма, ругая один другого, подперли дверь плечами, но через четверть часа они запросили смены, а бешеный был неутомим, его стуки стали еще страшнее, торжествующий хриплый крик еще зловещей.

Скоро кто-то заметил, что у него свободна правая рука, толстый холст рубахи он, должно быть, разгрыз острыми зубами, и теперь эта мускулистая, волосатая рука могуче потрясала изнутри дверь за медную скобку.

Дверь дрожала, как осока под ветром. Стало ясно всем, что сейчас он навалится на нее и сорвет с петель.

Кузьма Гнедых опрометью бросился в другие отделения за служителями; отец искал в кладовой веревок, больные захлопывали двери своих палат.

Я стоял, готовый каждый момент убежать к себе в комнаты и запереться на ключ.

И вдруг случилось нечто героическое и простое, как всякий героизм.

У нас в 8-й палате лежал худосочный семнадцатилетний парень Гаврюшка. Так как была у него болезнь почек, то звали его в отделении Гаврюшкой "с почками". Лечился он от своей болезни какими-то водами в синих сифонах.

Когда все разбежались от дверей курительной, я увидел Гаврюшку с сифоном, поспешно идущего к этим самым дверям.

Он остановился перед окошком и хладнокровно направил свежую струю воды на голую руку бешеного.

И вышло то, чего никто не ждал. Бешеный завыл, как собака, в которую попали камнем, и бросился в дальний угол. Прекратились стуки, торжествующий рев сменился жалким плачем.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: