В Бендерах на вокзале встречал царя Брусилов, потом представлял ему новую, только что сформированную пехотную дивизию. Смотр этот прошел так, как ему уже было известно по Каменец-Подольску: у царя не нашлось ни одного сердечного слова для обращения к полкам, которые предназначались на фронт, где готовились невиданные еще в эту войну бои.
Впрочем, и с самим Брусиловым царь не говорил о подготовке к наступлению, как будто не об этом наступлении шло целый день совещание в его присутствии в ставке с месяц назад. Брусилов не заговаривал об этом сам, так как ждал вопросов царя, но так и не дождался и терялся в догадках - почему же именно это? Была ли это забывчивость, была ли это деликатность, дескать, я в вас уверен, и мне незачем задавать вам вопросы, как у вас там на фронте и что; была ли это осведомленность из других источников, например от Алексеева, или, наконец, было ли это полнейшее равнодушие ко всему, что делалось и во всей армии и во всей России? Брусилов боялся думать, но все же не мог не думать, что последнее предположение, быть может, самое верное, если только он вообще способен понять что-нибудь в таком тщательно закупоренном человеке, как царь.
Так как сербская дивизия была в Одессе, то нужно было ехать туда в свитском вагоне, где приходилось делить время с такими пустыми людьми, как Воейков, флаг-капитан адмирал Нилов, способный пить сколько угодно, начальник конвоя граф Граббе, гофмаршал князь Долгоруков, - все уже знакомые ему по завтраку и обеду в царской столовой в Могилеве, в день совещания.
К дивизии сербской в Одессе царь выказал не больше внимания, чем к дивизии из своих ополченцев в Бендерах. Но зато в Одессе Брусилов неожиданно для себя был приглашен в вагон императрицы.
Жена Брусилова деятельно трудилась по части поездов-складов и поездов-бань, обслуживающих армию на франте и носивших название "поездов ее величества", так как через канцелярию царицы шли средства на их содержание; жена Брусилова не раз получала от императрицы и благодарственные телеграммы за труды, - сам же Брусилов впервые удостоен был ее внимания.
Стояла яркая южная весна, синело ласковое на вид море, а в вагоне перед Брусиловым сидела бледная узкогрудая женщина, с высокой тонкой шеей, с высокой прической жидких темных волос и с какими-то брезгливо-тоскливыми карими глазами.
Ничего живого не было в этом лице, - не было и наигранной величавости. Напрашивался вопрос, не было ли усталости, но тут же отпадал: нет, усталости не было, но на худое длинное лицо это с прямым продолговатым носом как будто давно уже была плотно надета маска, так что оно лишено было способности изменяться; улыбающимся это лицо Брусилов никак не мог представить, однако и очень раздраженным тоже. Но что чрезвычайно удивило Брусилова, так это то, что она с первых же слов заговорила о готовившемся им наступлении на Юго-западном фронте.
Вот кто оказался неравнодушным к тому, что он затеял, на что сам напросился в ставке, не царь, а она - эта слабая на вид женщина с брезгливо-тоскливыми глазами.
- Я слышала, что вы хотите переходить в наступление на своем фронте? с легким немецким акцентом, медленно подбирая слова, спросила она по-русски.
- Да, ваше величество, - удивленный, что с этого вопроса началась беседа, ответил, поклонившись ей Брусилов.
- И что же, вы уже вполне готовы к этому наступлению? - делая ударение на "вполне", спросила она с таким выражением глаз, что он не знал уже, чего в них стало больше - брезгливости или тоски, видел только, что в них отнюдь не было равнодушия, как в рано выцветших глазах царя.
- Я не могу уверенно сказать, что вполне, ваше величество, но и я и мои подчиненные командующие армиями, командиры корпусов и дивизий, все мы делаем все, что в наших возможностях и силах.
Брусилову показалось после этих слов, сказанных тоном доклада, что брезгливости в глазах царицы стало как будто больше. Она ничем не отозвалась на сказанное, только смотрела прямо ему в глаза долго и внимательно, так что ему стало не по себе, наконец спросила:
- Когда же именно, какого числа думаете вы переходить в наступление?
Этот вопрос заставил его насторожиться. Он лично считал, что наступление нельзя откладывать дальше 10 мая, и чуть было не сказал так, но тут же себя одернул: подозрительным показалось ему вдруг любопытство этой женщины к тому, что касалось только ее мужа, как верховного главнокомандующего, и в то же время не возбуждало никакого любопытства в нем. Кто из них пытался стать вождем русской армии, - царь ли, бегавший из ставки, она ли, благословляемая на это своим "святым" старцем? Ее симпатии к немцам были ему известны, и он ответил на ее вопрос, насколько можно было, туманно:
- Пока ничего еще определенного на этот счет мне неизвестно, ваше величество... Обстановка на фронте ежедневно меняется, а момент должен быть выбран наиболее подходящий... Об этом нам, главнокомандующим фронтами, будет дано знать, я полагаю, только накануне наступления, ваше величество. Тогда мы получим телеграммы из ставки и начнем.
- И что же, вы надеетесь на успех? - быстро спросила она, очевидно заранее подобрав слова.
В этом вопросе, в самом его тоне почудилась Брусилову тонкая ирония, хотя выражение маски-лица как будто нисколько не изменилось. Это подстегнуло Брусилова, как удар хлыста, и он ответил твердо:
- В этом я вполне убежден, ваше величество: в этом году мы разобьем противника!
Тоскливая брезгливость глаз дополнилась еще и сожалением, - так показалось Брусилову, но вот отвернулись от него глаза, тонкие руки начали искать что-то и нашли: она протянула ему маленький серебряный образок с эмалью - Николая Мирликийского.
- Вот примите от меня, - сказала она совершенно неопределенным тоном, и Брусилову оставалось только пробормотать слова благодарности и взять образок.
- Приносят ли пользу на фронте мои поезда? - спросила она без любопытства.
И когда Брусилов ответил, что приносят и очень большую, она подала ему руку.
Беседа была окончена. Эмаль же с образка Николая-угодника почему-то отскочила, и Брусилов принес в свой вагон только серебряную пластинку.
III
- Главнокомандующий большим фронтом несколько похож на театрального режиссера, - говорил Брусилов своему начальнику штаба Клембовскому, возвратясь из этой поездки в Бердичев, - разницу между ними я вижу только в том, что режиссеру-то известна во всех мелочах пьеса, какую он собирается ставить, а главнокомандующий только еще собирается писать эту пьесу, имея при этом соавтора, который внесет в нее существенные поправки.
- Кого же вы разумеете под соавтором, Алексей Алексеевич? - спросил Клембовский, так понятливо улыбаясь при этом, что Брусилову оставалось только сказать: "Конечно, вас, как начальника штаба", но он сказал:
- Разумеется, я имею в виду австрийского главнокомандующего русским фронтом, - а не вас. Точнее, я говорю о нескольких: и об эрцгерцоге австрийском Иосифе-Фердинанде с его четвертой армией, и о генерале Пфланцер-Балтине с его седьмой, и о генерале Линзингене, подпирающем своими немцами австрийцев, а не об одном только главнокомандующем фон Гетцендорфе. Это они все будут вносить поправки в то, что мы с вами тут сочиняем... А все наши расчеты в конце-то концов основаны только на том, что против нашего фронта стоит, по нашим сведениям, до полумиллиона, а у нас, как мы знаем, гораздо больше... Вот, в сущности, и все наши шансы: у нас есть резервы, у нашего же противника их нет. А когда он их подтянет, то наши шансы сойдут на нет, но зато мы прикуем к себе силы противника и не дадим их бросить на Эверта и Куропаткина, которые тем временем будут громить немцев. Только так мне рисуется наше будущее.
На умном, нервном лице Клембовского улыбка, погасшая было, разгорелась вновь.
- Не всякий рожден для того, чтобы счастливо командовать сотнями тысяч людей, - сказал он. - Я, например, как уже не раз говорил вам, Алексей Алексеевич, не рожден для этого. Но что касается генералов Эверта и Куропаткина, то, мне кажется, что и они...