Как только весь дом наполнялся стремительным движением полуобнаженных детей, поднимался кто-нибудь из родителей: или мать, свободная и непринужденная, с ее густыми растрепанными волосами, нависшими над одним ухом, или отец, заспанный, еще теплый, взлохмаченный, с незастегнутым воротом рубашки.

И девочки наверху слышали такой разговор:

— Ну, Билли, зачем же ты вскочил, — раздавался громкий, звучный голос отца, или полные достоинства слова матери:

— Я сказала, Касси, чтобы этого больше не было.

Было очень занятно, как голос отца мог звучать гонгом, а сам он оставаться совершенно неподвижным, тогда как мать говорила величаво, как королева на приеме, а блуза ее развевалась вокруг и волосы не были заколоты и убраны, а ребята неистовствовали, как нечистая сила.

Наступало время завтрака, и девочки спускались вниз в вавилонское столпотворение, а полуобнаженные ребята продолжали мельтешить по всему дому, показывая свои ноги и все части тела по очереди. Наконец, их ловили, чтобы облечь в чистые воскресные рубашки. Но прежде чем рубашка была наброшена на блестящую светлую голову, обнаженное тельце ускользало снова и принималось валяться по овчине, служившей ковром в гостиной. Мать, отправляясь следом, громко выражала свой протест, держа рубашку, как западню, металлический голос отца разносился по всему дому, а голый ребенок катался на спине по овчине и радостно взывал:

— Мама, я выкупаюсь в море!

— Долго я буду ходить за тобой с рубашкой? — строго вопрошала мать. — Ну, поднимайся, живо.

— Я выкупываюсь в море, мама!

— Надо сказать купаюсь, а не выкупываюсь, — с достоинством поправляла мать. — Ведь я жду тебя с твоей рубашкой.

Наконец, рубашки оказывались надетыми, чулки натянутыми, штанишки застегнутыми и маленькие юбочки завязанными. Но слабым местом в семье был всегда вопрос о подвязках.

— Где твои подвязки, Касси?

— Я не знаю.

— Ну, пойди поищи.

Но на самом деле старшие дети мало заботились о том, чтобы их найти. Касси долго и усердно ползала в поисках всюду под мебелью, причем успевала запачкаться до неузнаваемости, к великому огорчению всех, и за мытьем лица ее и рук вопрос о подвязках как-то забывался.

Позже Урсула приходила в негодование, видя, как мисс Касси шествует в церковь из воскресной школы со спустившимся до пят чулком и голой коленкой, запачканной в земле.

— Это позор, — громко говорила Урсула за обедом, — люди подумают, что мы живем, как свиньи, и никогда не моем детей.

— Пусть думают, что хотят, — спокойно отвечала мать. — Я знаю, что дитя вымыто, и если меня это удовлетворяет, то этого довольно и для всех. Она не может заботиться сама ни о чулках, ни о подвязках, и не ее вина, что ее отпустили без них.

Это вечное недоразумение с подвязками продолжалось, пока ребенок не начинал носить длинные юбки или длинные штаны.

В этот торжественный день семья Бренгуэнов отправлялась в церковь по проезжей дороге, обходя садовую изгородь, чтобы не карабкаться через стену прямо в церковный двор. В такой день это не разрешалось родителями. Да и сами дети оказывались строгими блюстителями благопристойности, ревниво приглядывая друг за другом.

Действительно, после воскресной службы весь дом становился чем-то вроде святилища, в котором все дышало спокойствием и миром, озарявшим все своим светом, как лучезарная странная птица. В комнатах разрешалось только чтение, тихие рассказы друг другу и спокойные занятия, вроде рисования. На воле всякая игра должна была носить сдержанный характер. Если слышался шум, визг или выкрики, отец проявлял такое раздражение, поддерживаемый старшими детьми, что младшие тотчас же смирялись, испуганные возможностью отлучения.

Дети достаточно наблюдали сами за собой. Стоило Урсуле по своему тщеславию запеть, как Тереза кричала ей:

— Это не воскресная песня, наша Урсула.

— Ты ничего не понимаешь, — гордо отвечала ей Урсула. Тем не менее она смущалась, звук ее голоса слабел и замирал, не докончив песни.

Воскресенье было для нее очень дорого, хотя она и не отдавала себе в этом отчета; ей казалось, что в эти дни она находится в каком-то таком необычайном, неведомом месте, где душа ее может отдаться бесконечным грезам, не подвергаясь никакому нападению враждебных сил.

Тем не менее это не мешало Урсуле иногда в ссоре ударить Терезу по лицу даже и в воскресенье. Но это не считалось грехом, это было просто злым поступком. Не было грехом и то, что Билли потихоньку удирал из воскресной школы. За это он был просто дурной мальчик. Грех это было что-то безотносительное, вечное и постоянное, а дурное поведение и злые поступки были временными и относительными. Когда Билли, поймав где-то на лету слово «грешница», обозвал так Касси, все очень возмутились. Но за щенком-гончей, вертлявой и шкодливой собачонкой, крепко установилось прозвище «грешница».

Бренгуэны избегали практического приложения религии к обыденной жизни. В ней они искали не свода правил поведения на каждый день, а чего-то вечного, нерушимого и сверхъестественного.

Мать не разделяла этого стремления. Она вообще не желала знать ни о чем сверхчеловеческом и никогда не сочувствовала страсти Бренгуэна к мистическому.

В этом отношении Урсула была целиком на стороне отца. Подростком в тринадцать-четырнадцать лет она бывала глубоко раздражена равнодушием матери к религиозным вопросам. Какое дело было Анне Бренгуэн до Христа, бога и ангелов? Она была олицетворением кипучей ежедневной деятельности. Дети рождались один за другим, и она была средоточием всей мелочной деятельности семейного обихода. Инстинктивно она чувствовала большую досаду против мужа за его рабское служение церкви, за его смутное стремление преклоняться перед неведомым, незримым богом. С какой стати думать об этом непознаваемом боге, когда у человека на шее семья? Надо сначала справиться со всем тем, что составляет непосредственную часть его жизни, а затем уж заниматься поисками чего-то вне и выше ее. Но Урсула именно стремилась найти что-нибудь непохожее на обычную жизнь. Ее глубоко возмущали постоянные дети и домашнее хозяйство, ибо это носило в себе что-то низменное. Для нее Христос был символом иного мира, отличного от окружающего ее. Воскресная служба давала ей всегда толчок к новым размышлениям. Ее глубоко затронули слова евангелия: «Легче верблюду пройти через игольное ушко, нежели богатому человеку войти в царство небесное». Обычно эти слова толковались так, что под игольным ушком подразумевается маленькая калитка для пешеходов, сквозь которую большой верблюд со своим горбом и навьюченными на него тюками, конечно, не в силах протиснуться, но маленький, при условии некоторого риска, может пролезть, потому что, как говорили учителя воскресной школы, нельзя богатого человека совершенно лишить доступа в царство небесное.

Ей нравилось, что на Востоке люди так склонны к гиперболам; этим они завоевали ее сердце.

И тем не менее, в этих словах заключался смысл, которого не могло уничтожить ни разъяснение о калитке, ни какие-либо гиперболы. Этот смысл не терял своего значения. Как связать между собой игольное ушко, богатого человека и царство небесное? И какое игольное ушко здесь подразумевается, какая степень богатства, и какая награда в царстве небесном? Кто может разъяснить это все? Здесь кроется какая-то абсолютная истина, и все относительные толкования разъясняют ее только наполовину.

Можно ли понимать эти слова буквально? Был ли ее отец богатым человеком? Мог ли он попасть в царство небесное? Или он был богат только наполовину? Или скорее беден? Во всяком случае, пока он не раздаст все свое имение бедным, ему трудно будет попасть в царство небесное. Ушко иглы будет для него очень тесным. Она почти желала, чтобы он был неимущим бедняком. Если строго держаться подлинного смысла этих слов, то всякий, имеющий что-либо, может считаться богатым. Она мысленно представляла себе, как отец раздает крестьянам их округа пианино, обеих коров, свои деньги в банке, представляла, что они будут так же бедны, как семья Веррис, и жестоко мучилась. Она этого совсем не хочет. Она не может согласиться на это.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: