Он смолк вдруг, будто подавился своим яростным шипением, потому что где-то за дальним углом черного частокола захлебнулся бесовским хихиканьем козодой-полуночник, ему откликнулся другой, третий - словно целая стая их хороводилась вокруг людского жилья. И Чекан мягко тронул коня к частоколу, в руке его тускло взблеснуло железо, а вырвавшийся из глотки троекратный зловещий выкрик могильной птицы заставил обомлевшего мужика судорожно перекреститься.
То-то небось встревожил небывалый птичий галдеж боярскую оборону! Ничего, пусть. Недолго им тревожиться - не дольше, чем жить.
Скрипя кольчугой о твердое дерево, Чекан перевалился через верхушки плотно пригнанных друг к другу бревен. Он слышал надсадное дыхание карабкающихся, спрыгивающих, бегущих; потом откуда-то из-под самой крыши терема-острога гулко и коротко громыхнула пищаль, отчаянный, звенящий страхом и злобой голос завизжал: "Опричники! Царевы псы налетели! Палите, палите по окаянным!" И снова грохнуло - раз, другой - где-то на той стороне. Но палить уже было поздно.
Дверь вышибли быстро. Когда она рухнула путаницей щепы и расколотых досок, навстречу из сумрака сеней ударила гремучая вспышка и у опричника, сунувшегося было вперед других, не стало половины головы. Тяжелые брызги хлестнули Чекана по лицу, ноздри ожгло терпким горячим духом, и разум его утратил власть над взбесившимся телом.
Дальнейшее помнилось смутно. Медленно сползающий по стене человек с рассеченным лицом, безуспешно пытавшийся отмахнуться от сабли дымящимся пистолем... Крутая, узкая лестница, гулкий топот собственных сапог, и выскочивший навстречу боярский челядинец сам напарывается на выставленный клинок... Невесть откуда случившийся Хорь (зубы ощерены, через всю рожу кровавая полоса) рубится сразу с двумя, рыча и отплевываясь красным... Нога оскальзывается в липкой горячей луже, и удар топором наотмашь достается бежавшему следом опричнику... Тускло освещенная нарядная горница, перевернутый стол, из-под скатерти торчат ноги в лаптях...
Исступленное опьянение резней окончилось так же внезапно, как и пришло. Неожиданным для Чекана оно не было. Такое уже не однажды случалось, и он сумел научиться сберегать в размываемом неистовством разуме хоть самое главное из того, о чем следовало помнить. И теперь все еще не смолкал у него в ушах собственный сорванный рев: "Ищите боярина! Живьем его, вора, живьем! Для дыбы!"
Чекан вздрогнул от внезапного дребезжащего лязга, мутно глянул на выпавшую из онемелой ладони саблю. Тело, только что бывшее стремительным и яростным, отяжелело, дрожащие ноги подгибались в жалком бессилии. Он неловко опустился на кстати подвернувшуюся лавку, опер подбородок на липкую от пота и не своей крови ладонь. Наступало похмелье, то самое, когда вдруг оказывается, что рубиться более не с кем, когда опустелый взгляд натыкается на такую же мутную пустоту в глазах приходящих в себя соратников, когда сердце заходится глухой изводящей болью при нечаянном воспоминании о том, что на небесах существует бог, перед которым рано или поздно придется держать ответ.
Но сейчас Чекана угнетало иное. Он вдруг понял, что вновь не удалось взять проклятого боярина, что не было его здесь - слишком малочисленны были обороняющиеся. И дрались они зло, но бестолково, каждый сам по себе, а, значит, не чувствовали над собой твердую начальную руку.
Он дотянулся до окна, вышиб кулаком свинцовую решетку с заделанными в нее пластинами искристой слюды, высунулся остудить ночной сыростью пышущее жаром лицо.
Внизу смутно угадывались бродящие по двору темные фигуры, слышались невнятные разговоры, железное лязганье. Оружие собирают. Видать, челядинцы боярские пытались спасаться, выпрыгивая из окон. Зря пытались, конечно. Никто из них уйти не сумел, и это хорошо. Но что же делать теперь?
Где-то рядом, за стеной, вдруг заржали веселыми жеребцами полтора десятка мужичьих глоток. Чекан дернулся, от неожиданности вцепился было в заткнутый за пояс пистоль. Потом, опомнившись, сплюнул в сердцах, выругался. Выискали уже себе забаву какую-то, дурни. У них-то голова ни о чем не болит, знают, что Васька сам позаботится обо всем. И ответ перед Малютой, в случае чего, тоже не им держать...
От мысли, что кто-то веселится, когда он в отчаянии места себе не находит, Чекан разъярился хуже, чем во время резни. Он вскочил и, пнув ногой полуприкрытую дверь, с грохотом ввалился в соседнюю горницу, готовый размозжить забавляющихся о стены. Ввалился и замер вдруг, до крови кусая губы.
Это была не горница. Голые стены без окон (будто в келью монастырскую угодил Чекан из боярских хором), посредине - смятое ложе, а в углу, под образами, - она. Босая, в полотняной простой сорочке, словно и не княжеского рода, а так, девка сенная. Стоит спокойно, в лица толпящихся перед ней не смотрит, смотрит поверх голов, и глаза ее - будто темный осенний лед.
Правду сказал скудоумный смерд, и впрямь страшнее погибели это лицо. Верно, и в аду не выдумали для грешной души муки злее, чем равнодушная холодность серых прозрачных глаз. Не думал Чекан, что еще живо в нем то, минувшее. Казалось, перегорело все до горькой золы, одна лишь злоба осталась. Сколько раз, грызя кулаки, тешил он себя видениями, как ворвется к ней, стискивая в руке свирепую сабельную тяжесть, как потешится, сочтется за все. И вот - сбылось. Так что же ты не рад, Васька Чекан?
Он вновь уперся испытующим взглядом в хрупкий большеглазый лик, будто и не смертной девушке принадлежащий, а ожившей иконе, из тех, что писали в древности истовые византийские мастера. Нету в нем страха перед ввалившимися среди ночи заляпанными кровью бородачами, в нем спокойствие и отрешенность, да еле заметный презрительный изгиб плотно стиснутых губ. А тонкие розоватые ноздри трепещут-подрагивают еле уловимо для глаз, а два невысоких холмика под тонким полотном вздымаются и опадают в мерном неторопливом дыхании...
"Лицом стала смерти страшнее... С Еремкой-ключником слюбилась, боярин от сраму упрятал..." Эх ты, мужик-деревенщина, обо всем-то ты в меру куцего разума своего судишь! Да и где тебе правду выведать? Где тебе знать, что худородный человечишко, вчерашний холоп рад был бы жизни себя лишить за одно только ласковое словечко из уст этой вот сероглазой боярышни? Что он, ополоумевший от любви, в ничтожестве своем осмелился владетельному князю в ноги упасть, прося за себя его дочь? Где тебе знать, как улюлюкала-потешалась дворня, когда боярин, даже имени не спрося, велел дерзкого собаками со двора проводить? И она, наверное, тоже смотрела на его позор откуда-нибудь из окна нарядных палат, кривя губы презрительной холодной улыбкой...