Я заметил, как наш французик посмеивался при мысли, что монах, увидев его в жилете с широкими полосами, воскликнет про себя: «Неужели это мой покровитель? Этот выдающийся человек!» — и непременно смутится. Ах, никогда француз так не обманывался! Когда наш друг капуцин приблизился к нам со скрещенными на груди руками, он посмотрел прямо в лицо маленькому французу таким ясным, безмятежным и равнодушным взором, что описать его решительно невозможно. Ни тени улыбки, ни малейшего признака того, что он узнал маленького француза, ни малейшей благодарности за хлеб и мясо, за вино, за табак и сигары. «C'est lui-meme»[51], — пробормотал француз с некоторым сомнением в голосе. Да, это был он. Это не был ни его брат, ни племянник, очень похожие на него. Это был он сам. Он шел, полный величия; он был одним из глав Ордена и превосходно исполнял свою роль. Никогда не бывало ничего более совершенного в своем роде, чем та задумчивая рассеянность, с какою он остановил безмятежный взгляд на нас, своих недавних попутчиках: казалось, он никогда в жизни не видел нас, да и сейчас не видит. Француз, смешавшийся и пристыженный, снял в конце концов шляпу, но монах успел уже миновать его, все такой же безмятежный, и жилет с широкими полосами потерялся в толпе, и больше мы его не встречали.
Процессия завершилась ружейными залпами, от которых во всем городе сотряслись оконные стекла. Назавтра после полудня мы направились в Геную, по знаменитой дороге, называющейся Карнизом.
Веттурино[52], полуфранцуз, полуитальянец, подрядившийся свезти нас туда за трое суток в своем маленьком тряском экипаже с парою лошадей, был беззаботным красивым парном, чье легкомыслие и вокальные склонности не знали пределов, пока нас сопровождала удача. Все это время у него всегда было наготове словечко, или улыбка, или легкий шлепок бичом для каждой встречной крестьянской девушки, и отрывки из «Сомнамбулы»[53] для каждого эхо. Все это время он проезжал каждую деревушку под звон бубенчиков на лошадях и позвякиванье серег в его ушах. Но в высшей степени любопытно было видеть его при малейшем препятствии, например, когда мы оказались на очень узкой дороге, перегороженной разбитой повозкой. Он тотчас же схватился за волосы, как если бы на его обреченную голову одновременно обрушились все возможные в жизни бедствия. Он бранился по-французски, молился по-итальянски и расхаживал взад и вперед, топая ногами в пароксизме отчаяния. Возле разбитой повозки собралось множество возчиков и погонщиков мулов; в конце концов кто-то из них, наделенный, без сомнения, оригинальным складом ума, предложил общими силами навести порядок и освободить путь — мысль, которая, я глубоко убежден, никогда бы не осенила нашего друга Веттурино, оставайся мы там хоть поныне. Это было проделано без большого труда, но при каждой заминке в работе он снова хватался за волосы, словно ни единый луч надежды не освещал мрачную бездну его страданий. Но усевшись снова на козлы и покатив с отчаянным грохотом вниз по холму, он тотчас же возвратился к своей «Сомнамбуле» и крестьянским девушкам, точно и в самом деле никакие беды не могли повергнуть его в уныние.
Прелестные города и деревни на этой прелестной дороге теряют значительную долю своей романтики, едва вы въезжаете в них; в большинстве случаев они оказываются в высшей степени жалки. Улицы тут очень узкие, темные, грязные; обитатели тощие и оборванные; а морщинистые старухи с жесткими седыми волосами, связанными узлом на макушке как подушечка для ношения тяжестей, до того безобразны и на Ривьере и в Генуе, что, когда они сидят у темных порогов с веретенами или что-то бормочут, собираясь по углам, они кажутся совершенными ведьмами — только они, конечно, никогда не пользуются помелом или другим орудием для наведения чистоты. Нельзя назвать красивыми и бурдюки из свиных кож, всюду употребляемые здесь для хранения вина и вывешенные на солнце; они выглядят точь-в-точь как отвратительные раздутые свиньи с отрубленными головами и ногами, подвешенные за хвосты.
Однако издали эти города с их кровлями и башенками, утопающие в рощах на склоне холма или смотрящиеся в воду прелестной бухты, все же кажутся очаровательными. Растительность повсюду обильна и красива (пальма вносит новую черту в новый для нас пейзаж). В одном городке, а именно в Сан-Ремо, поражающем своей оригинальностью — он сооружен на мрачных открытых арках, так что вы можете прогуляться под всем городком, — много хороших садов, спускающихся уступами; в других городках раздается стук плотничьих молотков — здесь на самом берегу строят небольшие суда. Иные бухты настолько обширны, что тут могли бы стоять на якоре флоты целой Европы. Во всяком случае, любая кучка домов представляется издали каким-то волшебным смешением живописных и фантастических форм.
Дорога то идет высоко над сверкающим морем, которое плещет внизу обрыва, то отступает, чтобы обогнуть бухту, то пересекает каменистое доже горной речки, то проходит по самому пляжу, то вьется среди расколотых скал самых разнообразных форм и окрасок, то преграждается одинокой разрушенной башней — одной из башен, возведенных в давние времена, чтобы защищать побережье от африканских корсаров, — и что ни миг раскрывает пред вами все новые и новые красоты. Когда эти изумительные пейзажи остаются позади и дорога идет пригородом, растянувшимся вдоль плоского берега, до самой Генуи, ваше внимание привлекают быстро сменяющиеся картины этого чудесного города и гавани; каждый огромный, старый, полупустой дом в предместье возбуждает ваш интерес, и он достигает своего апогея, когда вы въезжаете в городские ворота и вся Генуя со своей великолепною гаванью внезапно и гордо предстает перед вашими взорами.
В Парму, Модену и Болонью
Шестого ноября я расстался с Генуей и отправился в странствия; я держал путь во множество разных мест (в том числе в Англию), но прежде всего в Пьяченцу. Я выехал туда в купе почтовой кареты, напоминавшей фургон, в обществе Бравого курьера и дамы с огромным псом, который ночью много раз принимался жалобно выть. Было очень сыро и очень холодно, — очень темно и очень жутко. Мы делали самое большее мили четыре в час и нигде не останавливались на отдых. На следующий день в десять часов утра мы сделали пересадку в Александрии, и нас втиснули в другую карету, вместимость которой была бы слишком мала даже для легкого экипажа. Нашими попутчиками были: старый-престарый священник, его спутник, молодой иезуит, который вез их молитвенники и другие книги (и который, торопясь влезть в карету, оголил розовато-смуглую ногу между черным чулком и короткой черной штаниной, что привело мне на память Гамлета у Офелии, только были оголены обе ноги), провинциальный адвокат и еще один господин с поразительно красным носом, излучавшим невиданный блеск, какого я никогда прежде не наблюдал ни у одного человека. Так мы ехали до четырех часов пополудни. Дороги по-прежнему были очень тяжелыми, а карета очень неповоротливой. В довершение всего, старого священника то и дело мучили судороги в ногах, так что через каждые десять минут он испускал отчаянный вопль, и тогда карета торжественно останавливалась, а мы объединенными усилиями вытаскивали его наружу. Эта помеха и дурные дороги были главнейшими предметами разговоров. Обнаружив после полудня, что из купе вышли два пассажира и в нем остался только один — чудовищно безобразный тосканец с пышными огненными усами, концы которых исчезали из виду, когда он надевал шляпу, — я поспешил занять это более удобное место и продолжал путь в обществе тосканца (который оказался весьма разговорчивым и добродушным) часов до одиннадцати вечера. Тут наш возница заявил, что нечего и думать ехать дальше, и мы сделали остановку в городке, называвшемся Страделла.
Гостиница представляла собой ряд причудливых галерей, окружавших со всех сторон двор, в котором наша карета, еще одна или две повозки и множество домашней птицы и дров оказались до того нагроможденными друг на друга и до того перемешанными, что вы не смогли бы показать под присягой, где курица, а где повозка. Сонный человек с пылающим факелом провел нас в большую холодную комнату, в которой были две непомерно широкие постели, постланные словно на двух сосновых обеденных столах, еще один сосновый стол таких же размеров посредине ничем не покрытого пола, четыре окна и два стула. Кто-то сказал, что эта комната отведена мне, и я добрые полчаса мерил ее шагами, пяля глаза на тосканца, старого священника, молодого священника и адвоката (красноносый проживал в городе и отправился спать домой), которые расселись на кроватях и в свою очередь пялили глаза на меня.