Есть и другие.
Яхта имеет течь.
Это не обычная трюмная вода, которая увлажняет нутро яхты с тех пор, как она сошла со стапелей. Теперь, когда позади не одна неделя напряжённого плавания, приходится куда чаще работать помпой. Пока что я не веду регулярного учёта в вахтенном журнале. Просто, как покажется, что уже пора, качну раз двенадцать, примерно через каждые три-четыре часа. После дневного сна. Когда готовится ужин. Ночью, когда встаю, чтобы осмотреть палубу и горизонт. Это вошло в постоянный режим работы. Удивляться не приходится. Вылезая на крутую волну, яхта сшибается с ещё более крутым гребнем и сопровождающей его тучей брызг. На миг замирает, вырвавшись из объятий моря, насколько это возможно для судна на плаву. Нос и корма свободны, средняя часть судна служит центром равновесия. Вот когда яхта скрипит и кряхтит. Но равновесие длится какую-нибудь секунду. Волна уходит к корме, оставляя носовую часть без опоры. Нос падает вниз и шлёпается в ложбину, так что стаканы дребезжат, хотя они надёжно закреплены на своих полках. Зарывшаяся в море нижняя часть форштевня отбрасывает воду от корпуса вправо и влево, во все стороны, как будто работает сеятель. Немного времени отведено яхте, чтобы прийти в себя, — следующая волна уже тут как тут, нос, а за ним и весь корпус начинают восхождение, корма же уходит вниз. Вот когда руль выбрыкивает сильнее всего, особенно если Майк приводит яхту к волне, а волна круче обычного. Она поднимает нос, потом толкает его назад. Толчок тормозит поступательный ход яхты, и, если Майк сильно перестарался, грот будет обиженно хлопать, пока яхта не увалится и не начнёт правильно принимать под себя волну.
Вам это кажется однообразным?
Правильно кажется.
Лежа внизу в спальном мешке, лишённый свежего чтива (даже Тэрбер приедается после третьего захода), я не отделяю себя от яхты. Все звуки мной изучены. Каждый стук, каждый треск, каждый скрип говорят мне, что происходит. Вот это своеобразное подрагивание вызвано натяжкой, которая должна держать штаг туго выбранным. Когда яхта идёт слишком круто к ветру, передняя шкаторина заполаскивает и слышны красноречивые хлопки. Нет никакой надобности сидеть в кокпите и, склонившись в подветренную сторону, заглядывать из-под грота на переднюю шкаторину кливера. Достаточно поднять ногу и коснуться ею болтов, крепящих к палубе рычаги натяжек, и я ощущаю, как они дрожат, когда Майк приводит судно к ветру. Лёжа навытяжку на подветренной койке, голова — на руке, я уподобляюсь чувствительной компасной стрелке. Ноги смотрят на северо-восток, голова — на юго-запад. Если дующий сейчас вест-тен-норд отойдёт хоть на румб по часовой стрелке, я сразу замечу перемену. Яхта по-прежнему будет идти бейдевинд правым галсом, но курс зюйд-вест сменится на зюйд-вест-тен-вест. И я это буду знать. Точно так же, если ветер сместится на румб против часовой стрелки, яхта следом за ним приведётся к югу, и качка сразу ослабнет. Лежу как будто неподвижно, на самом же деле меня подняло в воздух на десять футов и на столько же футов пронесло вперёд, и мне слышно, как вода обтекает корпус. Журчит, словно горный ручей, стремительно бегущий через камень. Толщина обшивки всего три четверти дюйма, и, если приложить к корпусу чувствительные кончики пальцев — так взломщик знакомится с сейфом, — можно ощутить скольжение моря. С начала перехода за шляпкой вот этого гвоздя прошло тысяча триста миль воды.
Вам это кажется однообразным?
Правильно кажется.
Лежите, и спать не хочется, лишь бы время шло, смотрите на шляпку этого гвоздя, словно курица на черту, проведённую от клюва мелом по полу. От этих маленьких кусочков меди всё зависит. Судно, будто подушечка для булавок, пронизано красновато-коричневыми гвоздями. Но всё то, что они старательно скрепляют, мачта и такелаж силятся расшатать. Мачта — это не что иное, как подпорка для парусов и такелажа, и нагрузка, которой она подвержена, передаётся на её шпор. Чем туже натянут штаг, тем сильнее мачта упирается в степс. Такелаж тянет концы судна вверх, мачта отжимает среднюю часть вниз. Я хорошо представляю себе все эти скрытые напряжения; они, хотя не заметны для глаза, заставляют серьёзно задуматься об ударах, которые обрушиваются на корпус.
Находясь внутри этого корпуса, я не только сознаю, но и осязаю приходящееся на него напряжение. Я настолько сросся с яхтой, что, когда люк задраен и не видно окружающего, забываю, что такое равновесие, и становлюсь как бы частью оборудования, вроде шарнирного примуса — впрочем, он лучше меня следит за естественным горизонтом. В лад движениям корпуса меня то легонько придавит, то потянет назад; вот и всё, что я ощущаю. В отличие от качающегося чайника я не выравниваюсь в горизонтальной плоскости. Я — внутренний орган, обшивка яхты — кожа.
К полудню воскресенья мы прошли по лагу семьдесят восемь миль, за следующие сутки — ещё шестьдесят две, которые дались нам ценой упорного труда. Но ведь последние дни курс был почти южный, поэтому от силы половина этой дистанции по-настоящему шла в счёт. Остальное съела проклятая необходимость и снова и снова делать поворот оверштаг, снова и снова лавировать, просто ум за разум заходит.
В понедельник утром справа на траверзе показалось судно. Оно прошло в трёх милях севернее, не заметив моего фолькбота. А если и заметило, то, во всяком случае, не подало виду. Просто удивительно, как близко надо подойти, чтобы рассчитывать, что вас увидят. Будете биться об заклад, скажите — на милю, не больше. По-вашему, поднятый на мачте белый парус непременно должен бросаться в глаза? Ничего подобного. Половину времени яхта скрыта в ложбинах между волнами, когда же она влезает на волну, попробуй отличить парус от мелькающих со всех сторон тысяч белых гребней. Единственное исключение из этого правила бывает в полный штиль, когда поникшие паруса — если вы их неосмотрительно оставили — будут торчать, как перст, над маслянистой гладью. Лёгкое разочарование, навеянное прошедшим судном, развеял гул самолёта, летевшего так высоко, что я даже в бинокль не смог опознать это серебристое пятнышко. Самолёт сделал широкий круг над яхтой, и я внушил себе, что нас заметили. В моём одиночестве не следовало пренебрегать даже таким хрупким звеном. Глядя, как он идёт надо мной, я соображал, где может находиться его база. Скорее всего, на Азорских островах. Интересно, сколько до них?
Нехитрая манипуляция измерительным циркулем, и вот готов неожиданный ответ:
— Всего семьдесят пять миль!
Разумеется, эта мысль уже несколько дней живёт в моём подсознании, теперь мне это ясно, но я старался её заглушить.
— Семьдесят пять миль — один дневной переход.
Я бормочу это, наклонившись над картой. До чего соблазнительно! Горячая ванна, свежая пища, радиограмма на родину, письмо Эйре и детишкам. Чем больше я об этом думаю, тем сильнее искушение. Двадцать три дня, как мы вышли из Плимута, пройдено тысяча четыреста миль, но это всё было и прошло. Следующие две тысячи миль — вот что меня волнует. Неужели я не одолел ещё и половины пути до Нью-Йорка? В это невозможно поверить. И я заставляю себя ещё раз посмотреть на карту, измерить глазами это огромное белое пространство. Циркуль не нужен. И без того видно, как далеко, чертовски далеко.
Что случится, если я зайду в порт? Не будем заниматься самообманом, уверять себя, будто я завтра же отправлюсь дальше. Сколько раз я заходил в какой-нибудь порт, и, каким бы невинным он ни казался, всегда меня что-нибудь затягивало. Уходить трудно. А расстояние до Нью-Йорка будет то же. Искушение поставить крест на всей затее может оказаться слишком сильным.
Пока я торговался сам с собой да ещё стоял на трапе, глядя на юг, ветер сместился больше чем на румб против часовой стрелки и теперь дул зюйд-вест. И так как яхта шла правым галсом, получался курс зюйд, прямо на Флориш и предлежащие острова.
— Каких-нибудь семьдесят пять миль!
— Не бывать этому!
— Все наверх!
— Поворот оверштаг! Отключить Майка.