Здесь Гавейну предстоит на недолгое время почувствовать себя «как дома», нежданно–негаданно окунуться в жизнь и общество, наиболее ему милые, где само его искусство вести куртуазную беседу и умение наслаждаться ею обеспечат ему уважение и почет.
Однако искушение уже началось. Возможно, при первом чтении мы этого не заметим, но по зрелом размышлении обнаружим, что эта диковинная повесть, это mayn meruayle [великое диво] [16] (неважно, верим мы рассказанному или нет), были тщательно переработаны рукою мастера, направляемой душою мудрой и благородной. Именно в привычной Гавейну обстановке, где он доселе пользовался самой доброй славой, ему предстоит пройти испытание: в пределах христианского мира и как христианину.
А если пентаграмма, с ее налетом высокоученого педантизма, словно бы вступающим в противоречие с художественным чутьем поэта–рассказчика[68], на краткое мгновение заставит нас встревожиться, что мы того и гляди утратим Фаэри и обретем формализованную аллегорию, нас тут же успокаивают на этот счет. Возможно, Гавейн и стремится к «совершенству» как некоему идеалу для подражания (ведь только благодаря наличию такого идеала он сумел к совершенству приблизиться), но сам он представлен отнюдь не как математическая аллегория, а как человек, как неповторимая личность. Сама его «куртуазность» подсказана не столько идеалами или модами его вымышленной эпохи, но проистекает из свойств его характера. Гавейну доставляет удовольствие утонченное общество нежных дам, его глубоко волнует и трогает красота. Вот как описывается его первая встреча с прекрасной Госпожой Замка. Гавейн прослушал вечерню в домовой церкви, а по окончании службы дама выходит со своего отгороженного места:
Далее следует краткое описание красоты дамы, по контрасту с морщинистой, уродливой старухой, что идет с нею рядом:
На следующий день за рождественским обедом Гавейна усаживают на возвышении рядом с дамой, и автор (как утверждает он сам) ставит себе целью из всего великолепия веселого пиршества изобразить радость и ликование лишь этих двоих:
Такова завязка; но ситуация еще не вполне подготовлена. Хотя Гавейн некоторое время наслаждается отдыхом, про свой квест он не забывает. На протяжении четырех дней он радуется праздничным увеселениям, но вечером четвертого дня, когда от старого года осталось всего три дня до назначенного срока — до первого дня Нового года, гость испрашивает дозволения отбыть назавтра. О своей миссии Гавейн рассказывает только то, что обязан попытаться отыскать место под названием Зеленая Часовня и прибыть туда утром Нового года. Тогда владелец замка заверяет его, что тот волен отдыхать еще три дня, приходя в себя после тягот долгого пути, ибо Зеленая Часовня находится в каких–нибудь двух милях от замка. Утром нужного дня проводник доведет гостя до места.
Здесь автор, выстраивая сюжет своей версии, в который раз искусно сочетает элементы более древней волшебной сказки и свойства характера Гавейна (в представлении самого поэта). В дальнейшем перед нами замаячит Опасный Хозяин, воле которого должно беспрекословно повиноваться, какой бы глупостью несусветной ни казались его приказы; однако ж видим мы и сердечность, и, я бы даже сказал неумеренную, перехлестывающую через край куртуазность, характеризующие Гавейна. Точно так же, как и в тот момент, когда, обговаривая соглашение с Зеленым Рыцарем, он, широкая душа, возглашает: «каковы бы ни были последствия», и в результате обеспечивает себе неприятную неожиданность; вот так и теперь, в порыве признательности и восторга, он восклицает:
И тот не упускает случая поймать гостя на слове: он велит Гавейну высыпаться хорошенько, нежась в постели допоздна, а затем проводить дни в обществе дамы, в то время как сам хозяин уезжает на охоту. После чего гостю предлагается заключить с владельцем замка договор, на первый взгляд абсурдный:
На том завершается Вторая Песнь — и начинается великолепная Песнь Третья, на которой мне хотелось бы остановиться подробнее. Я не стану распространяться о ее блестящей композиции: на этот счет комментариев и без меня написано немало. Более того (учитывая интерес к пресловутой забаве и ее деталям в наши дни, и даже без этой поправки), безупречность построения главы самоочевидна для любого внимательного читателя: сцены охоты «чередуются» с искушениями; символическое диминуэндо от множества оленей (зимой представляющих подлинную экономическую ценность), добытых на первой охоте, к «облезлому лису» [18] последнего дня контрастирует с нарастающей опасностью искушений; выезды на охоту как драматический прием обеспечивают не только временную привязку, не только позволяют взглянуть с двух разных ракурсов на трех главных действующих лиц, которые ни на миг не упускаются из виду, но еще и позволяют удлинить три насущно–важных дня из целого года общего действия и придать им особый вес: здесь в подробном разборе нужды нет[69]. Но у выездов на охоту есть и другая функция, крайне важная для данной обработки сюжета и для меня куда более актуальная. Как я уже говорил, любое рассмотрение «аналогий», в особенности наименее куртуазных, или даже просто внимательное изучение нашего текста без ссылок на другие наводит на мысль о том, что наш поэт изо всех сил старался превратить место искушения в настоящий рыцарский замок — не в какой–нибудь там колдовской мираж и не в обитель фей! — где действуют законы куртуазии, гостеприимства и нравственности. И в этой смене атмосферы сцены охоты играют весьма важную роль. Владелец замка ведет себя так, как разумно ожидать от настоящего богатого сеньора в это время года. Его необходимо убрать с дороги, но при этом он не держится с загадочной отчужденностью и не исчезает «в никуда». Его отсутствие и благоприятная возможность, представившаяся даме, тем самым объясняются вполне естественными причинами; и благодаря этому искушения тоже выглядят более естественно и вписываются в обычный морально–этический план.
68
А отчего храброму рыцарю пентаграмма пристала, Я поведаю вам, пусть заведомо и замешкавшись. (27.623–624)
69
Хотя на самом деле, как мне кажется, в литературоведении все это разбиралось чересчур подробно. Ускользнула от внимания, насколько я знаю, лишь одна–единственная деталь: автор постарался наглядно подчеркнуть, что хозяин замка самолично, своими руками (ане охотники вообще) убивал и добывал добычу, которую по возвращении вручал Гавейну. Это, разумеется, самоочевидно в случае вепря и лиса. Но даже в эпизоде первой охоты есть на это указания: «Прежде чем село солнце, он в лесах настрелял \ Столько оленей и ланей, что изумляться впору» (53.1321–1322). Но (поскольку, по всей видимости, других высокопоставленных лиц в охоте не участвовало) the best [здесь: самый знатный, самый высокопоставленный] в строке 1325 — это, вероятно, и есть владелец замка: он–то и распоряжаетсяразделкой своей собственной отборной «добычи». В таком случае didden [форма мн. ч. прошедшего времени от гл. do — (здесь) велеть, заставлять] в строке 1327 — это одна измногих ошибок в рукописи, где вместо единственного числа употреблено множественное, исходя из ближайшего контекста, не вполне понятного переписчику. Именно владелец замка выбрал самого жирного оленя из своей собственной «дичи» и распорядился, чтобы тушу должным образом разделали для подношения his venysoun [своей оленины] (1375).Может показаться, что подробность эта несущественна и не имеет никакого отношения к предмету обсуждения, но мне кажется, что она напрямую связана с темой lewté и верности своему слову, которую нам и предстоит рассмотреть подробнее.