– Нет, Женя, настоящая, чистая любовь не убивает. Вы действительно его любили. Убивают только тогда, когда нет любви, а одна страсть.
– А разве это не одно и то же?
– Нет! Тысячу раз нет!
– Объясните мне это, Таточка. Я не совсем понимаю.
– Это, Женя, не объяснить.
А если бы эта грациозная гибкая фигура, этот страстный и нежный рот, эти глаза принадлежали мне? И «тот» стоял там, на арене, стала бы я колебаться? О нет, ни секунды!.. Тигр!
С этим идиотом Андрюшкой вышла сегодня сцена. Он свалил мой этюд на песок, а когда я сделала замечание, он наговорил мне кучу дерзостей и, не потрудившись даже поднять подрамник, ушел в комнаты.
Катя и мать, несмотря на мои просьбы, пошли за ним – и теперь там бурная сцена. Мне ужасно жаль этюда, ну да ничего, напишу другой… Я теперь все время в отличном настроении. Жизнь так хорошо наладилась, голова свежа, через три недели приедет за мной Илья, и я чувствую, как последние остатки моей дури рассеятся, аки дым! Нет, право, это был презабавный эпизод в моей жизни.
Пишу письмо Илье, и так хорошо и спокойно у меня на душе, тихо-тихо, немного грустно. Мне так хочется видеть Илью, и я ему пишу об этом.
Я оборачиваюсь на скрип двери – на пороге стоит Андрей.
Я удивленно смотрю на него.
Он, весь красный, обдергивает свою блузу и говорит дрожащим голосом:
– Меня прислали к вам просить извинения… Мама этого хочет… Для мамы…
– Вот и прекрасно. Я нисколько не сержусь на вас, – говорю я весело.
– Это мне все равно, сердитесь вы или нет. Я прошу извинения только для мамы, а до вас мне нет дела.
– Отлично и это, – отвечаю я и снова сажусь за письмо.
Он делает шаг в комнату, дергает блузу и смотрит на меня расширенными злыми глазами, на лбу у него вздулась жила.
– Ну теперь вы все сказали? – говорю я. – Идите себе с Богом и запирайте дверь, а то сквозит.
– Я вас ненавижу! – вдруг кричит он не своим голосом.
– Да за что же? – спрашиваю я невольно.
– Потому что вы гордячка, кривляка! Вы нарочно делаете вид, что не замечаете меня, моей ненависти к вам! – делает он ко мне несколько шагов. – Вы относитесь ко мне, как будто я не человек, а муха какая-то, насекомое, на которое и внимания не стоит обращать! – истерически кричит он.
– Андрюша, Андрюша, голубчик, простите меня, пожалуйста, – стараюсь я успокоить его, – право, я не думала, что вы такой самолюбивый!
Я кладу ему на плечи руки и хочу поцеловать его. Вдруг он схватывает меня и опрокидывает на диван – руки давят мои плечи, неприятный запах коломянки и чего-то детски-кислого обдает меня. Я отталкиваю его изо всей силы, и он валится на пол. Я поднимаюсь на ноги и от злобы и отвращения не могу говорить.
Он вскакивает с пола, смотрит на меня растерянно и бросается к дверям. Я слышу, как он бежит по лестнице в свою комнату и хлопает дверью. Пью воду большими глотками.
– Экая дрянь, мерзость, сопливый мальчишка! – шепчу я.
Но злость и волнение понемногу проходят, инцидент кажется мне таким глупым. Но все же это ужасно неприятно. Марье Васильевне обязательно надо сказать. Это ее расстроит, да делать нечего – такие истерические субъекты иногда кончают самоубийством… А потом будут говорить: «Это она довела юношу, она сгубила молодую жизнь!» А вот я этой «молодой жизни» и не замечала до сих пор. Даже в голову не приходило! Мне все равно, что будут говорить. Даже если застрелится такая истерическая мразь – потеря для человечества небольшая, но это брат Ильи.
Что если… Фу, может быть, он теперь вешается?
Я быстро поднимаюсь по лестнице, прислушиваюсь – тихо. Приотворяю дверь. Ну, конечно, все по порядку: пишет что-то у стола, а на столе револьвер! Ах ты, сволочь! Я быстро вхожу и окликаю его.
Он вскакивает и хватает револьвер.
– Уйдите! Уйдите сейчас, а не то я и вас застрелю! – кричит он пискливо.
– Дайте мне, пожалуйста, немецкий лексикон, – говорю я спокойно.
– Что?!
– Немецкий лексикон. Да нет ли у вас задачника Малинина и Буренина?
– Нет, у меня Евтушевского, – отвечает он растерянно.
– Ну давайте хоть Евтушевского, мне очень нужно. Машинально он кладет на стол револьвер и идет к этажерке с книгами. Быстро хватаю револьвер и прячу в карман. Заметив мое движение, он бросается обратно.
– Отдайте! Отдайте сейчас.
– А вы присядьте и потолкуем, Андрюша, – говорю я серьезно. – Нельзя же быть такой истерической девчонкой, такой тряпкой!
– Я тряпка? – взвизгивает он. – Отдайте револьвер!
– Конечно, тряпка, слабая, безвольная. Чуть что – стреляться.
– А вы полагаете, что я могу жить после всего, что случилось?
– Да что случилось-то? Сущие пустяки! – говорю я спокойно.
– Пустяки? – тянет он, совсем по-ребячьи разевая рот.
– Конечно, пустяки. Вам нужно женщину, а в доме я одна посторонняя. Пойдите к женщинам и увидите, как рукой снимет.
– Но… но… Подло покупать женщину за деньги!
– А еще хуже бросаться на первую встречную.
– Господи! Да неужели нельзя обойтись без этой мерзости? – падает он на стул и закрывает голову руками.
– Конечно, можно. Не надо только постоянно думать об этом. Если будете постоянно читать книги о том, как «сохранить себя в чистоте», – указываю я на несколько брошюр, лежащих на столе, – так невольно наведете себя на все эти мысли. Знаете, как в одной татарской сказке, человек не должен был думать об обезьяне, ну, вот он только и делал, что думал. А вы лучше побольше работайте физически, делайте гимнастику, читайте только научные книги – и проживете спокойно до тех лет, когда можно будет жениться. Вы такой умный, такой развитой, – бессовестно льщу я ему, – как вы не понимаете, что жизнь человеческая – все же довольно дорогая вещь! А если она вам не дорога, то отдавайте ее за дело посерьезнее, чем истерический припадок!
Я замолкаю. Он сидит, уткнув нос в руки, сложенные на столе.
– Мне ужасно стыдно перед вами, – чуть не со слезами бормочет он.
– Да не стыдитесь, Андрюша! Было бы действительно стыдно, если бы на моем месте была молоденькая, невинная девушка. Вы запачкали бы ее воображение, она могла бы заболеть от испуга. А на меня, право, никакого впечатления не произвело. Мне даже кажется, что теперь, Андрюша, мы сделаемся с вами искренними друзьями.
– Да! да! – вдруг протягивает он со слезами мне обе руки. – Простите меня, я…
– Тс-с! Как будто ничего не было. Пойдем лучше к маме и скажем, что мы теперь друзья.
– Да, да, пойдемте, какая вы славная… Я теперь буду больше гулять, работать! Знаете что? – говорит он, спускаясь по лестнице, – я поеду на лесопилку к Чалаве и буду там работать.
– Какая хорошая мысль! Вы узнаете условия жизни рабочих не по книжкам, а на деле. Даже вот что… – раздуваю я его затею. – Записывайте в дневник свои впечатления. Не смущайтесь, если иногда факты покажутся мелкими. Рабочий вопрос так назрел, что в нем нет мелочей – все крупно!
«Ой», – останавливаю я себя, но, вспомнив возраст моего собеседника, продолжаю с прежним жаром:
– Если я не ошибаюсь, о жизни рабочих на лесопильнях Кавказа ничего не было за последнее время в текущей литературе. Илья выправит ваши записки, и их можно будет напечатать.
– Ах, да… Вот идея-то!
Мы жмем друг другу руки и входим в гостиную. Марья Васильевна сидит задумчиво у окна.
– Мама, – говорю я нежно, я в первый раз называю ее так, – мы с Андрюшей помирились и теперь друзья!
Она поднимает голову.
– Полюбите и вы меня хоть немножко, за Илью, – шепчу я, еще нежней обнимая ее.
Она вздрагивает, хватает мою голову и прижимает к своей груди. На глазах ее слезы. Победа! Полная победа!
Андрей смотрит на нас и вдруг, уткнувшись в колени матери, ревет. Ревет, как самый маленький ребенок. Как теперь хорошо все идет.
Между Марьей Васильевной и мной лед разбит, Андрей, уезжая на завод, даже поцеловался со мной, а до отъезда два дня услуживал мне и Жене: рвал для нас цветы, собирал ежевику, дурачился и хохотал. Мы вели длинные разговоры.