Что-то неприятное сказала она и дяде, попрекнув его, что он кичится своим званием сенатора и не ищет должности при императоре.
– Давно пора понять, – объявила Нумерия, – что Сенат оставлен как раб-придверник, сидящий на цепи, и что все его дело – возглашать имена новых императоров. А если посягнут сенаторы на что-либо большее, так и их пошлют в каменоломни, не побоятся! Дожил ты до седых волос, а ума не нажил, воображаешь, что дело делаешь, подавая никому не нужный голос!
Все были рады, когда свирепая старуха села в свои носилки и удалилась, грозно покрикивая на своих напуганных рабов. Но разве не удивительно то, что старикам годы их молодости всегда кажутся золотым веком? Надменная Нумерия искренно считала, что правление великого лицемера Констанция, когда империя, как муравейник муравьями, кишела доносчиками, было временем торжества Римской доблести, еще не тронутой испорченностью новых дней!
Несколько раз приходила, конечно, и Гесперия, но я избегал встречаться с ней: мне было страшно взглянуть в ее глаза перед телом бедной Намии, умершей, может быть, именно из-за нее. Посетила дом и Валерия, хотя она не была в родстве с нами, заплакала, смотря на безжизненное тело девочки, и долго томила меня выражениями сочувствия, предлагая свою поддержку, чтобы перенести удар Фортуны. Наконец, пришел и мой Ремигий, которого Намия почему-то не любила: он был бледен и худ, и когда я спросил его, что изменилось в его жизни, ответил словами Вергилия:
– «Будь жребий твой лучше!»
Так как особо назначенные рабы ходили по всему Городу, извещая всех родственников и знакомых о смерти дочери Тибуртина, то в самый день похорон, к вечеру, в дом собралась целая толпа людей, среди которой были, конечно, и паразиты, никому из семьи не знакомые. Большинство называло себя клиентами сенатора, хотя многих из них мне никогда не приходилось видеть на утренних приветствиях, и можно было быть уверенным, что так же охотно они называют своим патроном любого сенатора или просто богатого человека. Все собравшиеся считали своей обязанностью громко выражать свою скорбь, а женщины – даже плакать, играя роль добровольных префик.
Было уже темно, когда из дому началось шествие, порядок которого устанавливал опытный и ловкий десигнатор. Дядя, Элиан, старик клиент Бебиан и я – вчетвером несли носилки с телом Намии, которые казались такими легкими, словно на них не лежало ничего. За нами шли рабы с факелами, причудливо освещавшими темные улицы и заставлявшими ночных гуляк как-то робко прятаться в тень, и музыканты, игравшие во все время пути веселые напевы. Еще дальше вели под руку тетку и шла вся толпа провожающих. Мужчины были в шляпах, как если бы они отправлялись в дальнее путешествие, а женщины, напротив, с распущенными в знак скорби волосами. Аттузии в числе провожающих не было, так как отец Никодим запретил ей участвовать в идолопоклонническом обряде.
Идти пришлось далеко, почти через весь Город, потому что семейная гробница Бебиев Тибуртинов находилась на Латинской дороге, и около Большого рынка я все же почувствовал такую усталость, что должен был уступить свое место за носилками, а сам присоединился к толпе. Здесь ко мне подошел человек, с всклокоченной бородой, в длинном плаще философов, и назвал меня по имени. Что-то знакомое показалось мне в его лице и в его голосе, но я не мог вспомнить сразу, где встречал его.
– Конечно, Юний Норбан не узнал меня, – сказал мне он, – но однажды мы вместе услаждались дарами Лиея, равно освобождающего от забот земнородных и бессмертных. Я – поклонник славного Тибуртина, одного из последних ревнителей нашей великой старины, и его семейное горе – для меня горе собственное. Вот почему я пришел воздать последние почести безвременно похищенной Лахесой девице, в лице которой, может быть, сошла в царство Орка новая Клелия, не успевшая совершить своего подвига.
Пока мой собеседник говорил, я узнал в нем Фестина, того нищего оратора, которого мы с Ремигием встретили на Римском форуме и потом угощали вином в ближайшей копоне, в один из первых дней моего пребывания в Городе. Чудак тогда понравился мне своей преданностью древности и своим бескорыстным служением музе Клио. Поэтому я отозвался на его речь приветливо; он же, ободренный моим вниманием, тотчас начал одно из тех своих поучений, какие, по-видимому, всегда были у него наготове.
На этот раз он, как то и приличествовало случаю, заговорил о погребальных обрядах, горько жалуясь, что наше время изменило прекрасным обыкновениям старины. Он искренно негодовал на отсутствие на современных похоронах священных пений, высказывал огорчение, может быть, еще более искреннее, на то, что выводится обычай устраивать немедленно по сожжении тела силицерний, на котором могли участвовать все, провожающие тело покойного, описывал все разнообразнейшие виды похорон, какие только были в употреблении у наших предков, выяснял преимущества «bustum» перед «rogus», истолковывал особенности всех надмогильных памятников, простого «tumulus», отдельного «loculus», «кондитория» надземного и подземного, саркофага, мавсолея, кенотафия, циппа и всего подобного; кстати он поминал все прославленные похороны прошедших веков, начиная с похорон Патрокла, друга Ахилла, продолжая похоронами, какие устроил своему убитому брату Ромул, но не доходя далее похорон Валерия Публиколы, погребенного на общественный счет. Когда я слушал уверенную речь Фестина, пересыпанную подлинными словами древних писателей, мне опять казалось, что передо мной какой-то оживший Авл Геллий, и мне грустно было видеть, в каком бедственном положении находится человек, обладающий столь неисчерпаемым запасом познаний.
Когда я уже собирался освободиться от сообщества Фестина, он сказал мне:
– У меня есть к тебе еще одно важное дело. После того, как усмотрение Фортуны свело меня с тобой и я узнал, что ты – племянник достойного сенатора, пришло мне на мысль посвятить свой досуг расследованиям о происхождении того знаменитого рода, к которому принадлежит твой дядя и которого ныне ты, за смертью его дочери, остаешься, хотя и по женской линии, последним представителем. Все зимние месяцы употребил я на эту работу и, вновь пересмотрев немало книг, изъеденных червями, могу теперь восстановить всю историю Тибуртинов, от времен древнейших до дней святости августа Грациана. Я хочу просить тебя, чтобы ты помог мне представить этот труд, небезынтересный и для тебя, сенатору, который, конечно, захочет и издать его для поучения потомству, и наградить человека, отдавшего много недель на прославление имени Бебиев Тибуртинов.
Чтобы доказать мне свои познания в истории нашего рода, Фестин тотчас стал объяснять мне, что после битвы у Трифана, когда Манлий разбил войско латинов и принудил их отдать Риму часть земель, – из латинского города Тибура вышел знатный гражданин, – имени его не сохранилось, – который в Городе своим патроном избрал Бебия, предка того трибуна, который прославился, к сожалению, не чем иным, как своей подкупностью в Югуртинскую войну: отсюда будто бы и пошли Бебии Тибуртины. Разумеется, достаточно было бы указать на то обстоятельство, что Бебии были родом плебейским, чтобы опровергнуть все хитро построенное Фестином здание. И все остальное, что он говорил мне, было таким же нагромождением не то что выдумок, но отважных и сомнительных догадок. Но, с одной стороны, у меня тогда не было охоты спорить, а с другой – я знал, что и все другие родословные, которыми гордятся наши современные роды, нисколько не более основательны и также сочинены досужими историками, добивающимися щедрой подачки от того «нового человека», происхождение которого они стараются возвеличить. Поэтому я удовольствовался тем, что дал Фестину несколько неопределенных обещаний, сказав, что дядя сейчас слишком подавлен скорбью, чтобы заниматься таким делом.
Тем временем шествие приблизилось к семейной гробнице Тибуртинов, около которой уже был возведен высокий костер, так как особого устрина при гробнице не было. При красноватом свете факелов все кругом имело вид странный и таинственный; изваяния на соседних памятниках казались живыми, и можно было подумать, что давно умершие лица, суровые Римляне, изображенные рядом со своими супругами, безбородые, с глубокими морщинами на высоком лбу, приветствуют юную Римлянку, явившуюся сюда, чтобы спать вечным сном с ними рядом; по открытому полю убегали и колыхались вытянутые тени; лица присутствующих были то неестественно бледны, то зловеще красны. На минуту настала тишина, только слышался откуда-то лай собаки да топот запоздалого путешественника с Латинской дороги. Мы были похожи скорее на заговорщиков, сошедшихся в пустынной местности, чем на участников печального обряда похорон.