Шаг. Звук сначала одной двери, потом другой. Сейчас откроется входная. Женщина, в платке, незнакомая.
Я, не давая сказать:
– Вы новая прислуга?
– Да.
– Барин убит?
– Жив.
– Ранен?
– Нет.
– То есть как? Где же он был все время?
– А в Александровском, с юнкерями, – уж мы страху натерпелись! Слава Богу, Господь помиловал. Только отощали очень. И сейчас они в N-ском переулке, у знакомых. И детки там, и сестры бариновы... Все здоровы, благополучны, только вас ждут.
– У вас найдется 33 рубля, извозчику доплатить?
– А как же, как же, вот сейчас только вещи внесем.
Вносим вещи, отпускаем извозчика, Дуня берется меня проводить. Захватываю с собой один из двух крымских хлебов. Идем. Битая Поварская. Булыжники. Рытвины. Небо чуть светлеет. Колокола.
Заворачиваем в переулок. Семиэтажный дом. Звоню. Двое в шубах и шапках. При чиркающей спичке – блеск пенсне. Спичка прямо в лицо:
– Что вам нужно?
– Я только что из Крыма и хочу к своим.
– Да ведь это неслыханно, в 6 часов утра в дом врываться!
– Я хочу к своим.
– Успеете. Вот заходите к 9-ти часам, тогда посмотрим.
Тут вступается прислуга:
– Да что вы, господа, у них дети маленькие. Бог знает сколько не виделись. И я их очень хорошо знаю, оне личность вполне благонадежная, свой дом на Полянке.
– А все-таки мы вас впустить не можем.
Тут я, не выдерживая:
– А вы – кту?
– Мы домовая охрана.
– А я такая-то, жена своего мужа и мать своих детей. Пустите, я все равно войду.
И, наполовину пропущенная, наполовину прорвавшись – шести площадок как не бывало! – седьмая.
(Так это у меня и осталось, первое видение буржуазии в Революции: уши, прячущиеся в шапках, души, прячущиеся в шубах, головы, прячущиеся в шеях, глаза, прячущиеся в стеклах. Ослепительное – при вспыхивающей спичке – видение шкуры.)
Снизу голос прислуги: «Счастливо свидеться!»
Стучу. Открывают.
– Сережа спит? Где его комната?
И, через секунду, с порога:
– Сережа! Это я! Только что приехала. У вас внизу – ужасные мерзавцы. А юнкера все-таки победили! Да есть ли Вы здесь или нет?
В комнате темно. И, удостоверившись:
– Ехала три дня. Привезла Вам хлеб. Простите, что черствый. Матросы – ужасные мерзавцы! Познакомилась с Пугачевым. Сереженька, Вы живы – и...
В вечер того же дня уезжаем: С<<ережа>>, его друг Г<<ольц>>ев и я, в Крым.
Кусочек крыма
Приезд в бешеную снеговую бурю в Коктебель. Седое море. Огромная, почти физически жгущая радость Макса В<<олошина>> при виде живого Сережи. Огромные белые хлеба.
Видение Макса В<<олошина>> на приступочке башни, с Тэном на коленях, жарящего лук. И пока лук жарится, чтение вслух, С<<ереже>> и мне завтрашних и послезавтрашних судеб России.
– А теперь, Сережа, будет то-то... Запомни.
И вкрадчиво, почти радуясь, как добрый колдун детям, картинку за картинкой – всю русскую Революцию на пять лет вперед: террор, гражданская война, расстрелы, заставы, Вандея, озверение, потеря лика, раскрепощенные духи стихий, кровь, кровь, кровь...
С Г<<оль>>цевым за хлебом.
Кофейня в Отузах. На стенах большевицкие воззвания. У столов длиннобородые татары. Как медленно пьют, как скупо говорят, как важно движутся. Для них время остановилось. XVII в. – XX в. И чашечки те же, синие, с каббалистическими знаками, без ручек. Большевизм? Марксизм?
Афиши, все горло прокричите! Какое нам дело до ваших машин, Лениных, Троцких, до ваших пролетариатов новорожденных, до ваших буржуазий разлагающихся... У нас уразб, мулла, виноград, смутная память о какой-то великой царице... Вот эта кипящая смоль на дне золоченых чашечек...
Мы – вне, мы – над, мы давно. Вам – быть, мы – прошли. Мы – раз навсегда. Нас – нету.
Лунные сумерки. Мечеть. Возвращение коз. Девочка в малиновой, до полу, юбке. Кисеты. Старуха, выточенная, как кость. Изваянность древних рас.
В вагоне (обратный путь в Москву, 25-го ноября).
– Брешко-Брешковская – тоже сволочь! Сказала: надо воевать вам!
– Сгубить больше бедного классу и самим опять блаженствовать!
– Бедная матушка-Москва, весь фронт одевает-обувает! Мы Москвой не обижены! Больше все газеты смущают. Большевики правильно говорят, не хотят кровь проливать, смотрят за делом.
В вагонном воздухе – топором – три слова: буржуй, юнкеря, кровососы.
– Чтоб им торговля была лучше!
– У нас молодая революция, а у них, во Франции, старая, лежалая.
– Что крестьянин, что князь – шкура одинакая! (Я, мысленно: шкура-то именно и нет!)
– А офицер, товарищи, первый подлец. Я считаю: он самого низкого образования.
Против меня, на лавке, спит унылый, тощий, благоразумный Викжель.
– Бог, товарищи, первый революционер!
– Вы москвичка, вероятно? У нас на юге таких типов нет!
(Прапорщик из Керчи.)
Спор о табаке.
«Барышня, а курят! Оно, конешно, все люди равны, только все же барышне курить не годится. И голос от того табаку грубеет, и запах изо рта мужской. Барышне конфетки надо сосать, духами прыскаться, чтоб дух нежный шел. А то кавалер с любезностями – прыг, а вы на него тем мужским духом – пых!
Мужеский пол мужского духа теперь не выносит. Как вы полагаете, а, барышня?»
Я: «Конечно, вы правы: привычка дурная!»
Другой солдат: «А я, то есть, товарищи, полагаю: женский пол тут ни при чем. Ведь в глотку тянешь, – а глотка у всех одинакая. Что табак, что хлеб. А кавалеры любить не будут, оно, может, и лучше, мало ли нашего брата зря хвостячит. Лю-бовь! Кобеля, а не любовь! А полюбит кто – за душу, со всяким духом примет, даже сам крутить будет. Правильно говорю, а, барышня?»
Я: «Правильно, – мне муж всегда папиросы крутит. А сам не курит». (Вру.)
Мой защитник – другому: «Так они и не барышни вовсе! Вот, братец, маху дали! А что же у вас муж из студентов, что ль?»
Я, памятуя предостережения: «Нет, вообще так...»
Другой, поясняя: «Своим капиталом, значит, живут».
Мой защитник: «К нему, стало быть, едете?»
Я: «Нет, за детьми, он в Крыму остался».
– «Что ж, дача там своя в Крыму?»
Я, спокойно: «Да, и дом в Москве». (Дачу выдумала.)
– Молчание. —
Мой защитник: «А смелая вы, погляжу, мадамочка! Да разве теперь в эдаких вещах признаются? Да теперь кажный рад не только дом, что ли, деньги – себя собственными руками со страху в землю закопать!»
Я: «Зачем самому? Придет время – другие закопают. А впрочем, это и раньше было: самозакапыватели: сами себя живьем в землю закапывали – для спасения души. А теперь для спасения тела».
– Смеются, смеюсь и я. —
Мой защитник: «А что ж, супруг-то ваш, не с простым народом, чай?»
Я: «Нет, он со всем народом».
– «Что-то не пойму».
Я: «Как Христос велел: ни бедного, мол, ни богатого: человеческая и во всех Христос».
Мой защитник, радостно: «То-то и оно! Неповинен ты в княжестве своем и неповинен ты в низости своей»... (с некоторым подозрением:)... «А вы, барышня, не большевичка будете?» Другой: «Какая большевичка, когда у них дом свой!» Первый: «Ты не скажи, много промеж них образованного классу, – и дворяне тоже, и купцы. В большевики-то все больше господа идут». (Вглядываясь, неуверенно:) «И волоса стриженые».
Я: «Это теперь мода такая»[2].
2
Мода пришла позже. Для России с сыпняком, т. е. в 19 г. – 20 г., для Запада, уж не знаю с чего и с чем, в 23 г. – 24 г. (примеч. М. Цветаевой).