Картина природы меняется.
Безотрадная северная сахалинская сосна и ель уступают место веселой, приветливой лиственнице, начинающей уже покрываться своей мягкою, нежною, пахучею хвоей. Кое-где попадется невысокий кедр.
Забелели местами березовые рощицы. Березы еще не собираются распускаться, но их беленькие стволы так весело, нарядно, чистенько выглядят после суровой темно-зеленой одежды хвойного леса.
Ива, гибкая и плакучая, наклонилась над речкой, словно хочет рассмотреть что-то в ее быстрых струях.
По оврагам еще лежит снег, а по холмам, где пригревает солнышко, уж пышно распустился лопух.
И горы пошли более пологие, и пади шире.
Это уже не ущелья, не огромные трещины среди гор, а равнины, от которых веет простором.
И поселенья встречаются все крупнее и крупнее. Величиной в хорошее торговое село.
И чаще на вопрос: «Ну, как живете?» – слышится ответ:
– Живем кое-как. Лето только больно коротенько.
По пути попадаются волы, запряженные в плуг.
В каждом селенье найдете двоих, троих, а то и больше зажиточных хозяев.
Это Тымовский округ, картина Среднего Сахалина.
Дальше начинается тундра – «трунда», как ее зовут сахалинцы.
Колеса вязнут, еле ворочаются в торфяной массе.
Ямщик слез и идет рядом, чтобы легче было лошадям.
Двигаемся еле-еле. От лошадей валит пар.
Пахнет вереском. От его удушливого, тяжелого запаха, похожего на запах кипариса, начинает болеть голова.
Вся тундра сплошь покрыта его красными кустиками. Словно кровь запеклась.
Тундра и тайга. И снова ни звука. Только дятел простучит да кукушка прокукует вдали.
Тоска, ноющая, щемящая, забирается в душу. Чем-то безотрадным веет кругом.
И не верится даже, что где-то на свете есть Италия, голубое небо, горячее солнце, что есть на свете и песня, и смех… И все, что приходилось видеть раньше, – все это кажется таким далеким, словно происходило где-то на другой планете, – кажется сном, невероятным, несбыточным.
Океан тундры и тайги. И в этом океане, как крошечные островки, – кусочки твердой земли. На этих островках прилепились было поселья. Люди попробовали жить, побороться, – не смогли и ушли.
Унылые, брошенные поселья. Так до Онора.
А дальше уж совсем идет топь, трясина, по которой еще проезжают на собаках зимой и нет возможности пробраться летом…
За этой полосой начинается Корсаковский округ – Южный Сахалин.
Разнообразие лиственных древесных пород. Климат сравнительно мягче.
Здесь все же легче дышится, живется.
Если вы взглянете на подобную карту, весь юг Сахалина испещрен черными точками – все поселья. Здесь все-таки можно стать ногой на твердую почву.
Здесь труд тяжелый немножко окупается.
Здесь уж ранняя весна.
Тянутся вереницами на север красавцы-лебеди.
Белая полоса тянется по морю версты на две от берега, словно молочная река, – идет, трется в водорослях и мечет икру сельдь.
Птицы свистят и перекликаются в тайге.
Здесь все-таки жизнь, все-таки солнце, все-таки свет.
Вот вам картины Сахалина.
Здесь воздух напоен тяжелыми вздохами. Здесь в ночном крике птицы чудится стон. Здесь много пролито крови этими несчастными, которые режут друг друга из-за грошей.
Здесь что ни уголок – то страшное воспоминание.
Здесь все дышит страданьем. Здесь много было преступленья и труда.
Здесь все нужно взять с боя. Сахалинская почва ничего не родит, если на нее не капнут пот и слезы.
В глубине Сахалина таится много богатств. Могучие пласты каменного угля. Есть нефть. Должно быть железо. Говорят, есть и золото.
Но Сахалин ревниво бережет свои богатства, крепко зажал их и держит.
Он прекратит ваш путь непроходимой тайгой, он утопит вас в трясине своих тундр. Железом и огнем приходится здесь пробивать себе путь человеку, потом, кровью и слезами сдабривать почву, половину жизни отдавать на то, чтоб другую половину прожить хоть чуть-чуть сносно.
Вот что такое этот остров-тюрьма.
Природа создала его в минуту злобы, когда ей захотелось создать именно тюрьму, а не что-нибудь другое.
Трудно представить себе лучшие тюремные стены, чем Татарский и Лаперузов проливы.
Правда, бегают и через тот, и через другой. Но разве есть на свете такая тюремная стена, через которую не перешагнул бы человек, ставящий волю выше жизни!
Однако природа была слишком жестока, создавая этот остров-тюрьму.
Идти в ясную погоду по берегу постылого острова и ясно видеть через пролив противоположный берег, который дразнит и манит, уходя вдаль своими голубоватыми очертаниями!
Сознавать, что это так близко и так недостижимо. Какую муку создала сама природа!
Первые впечатления
Первое впечатление всегда самое сильное.
И, конечно, я никогда не забуду минуты, когда я ранним утром на зыбком, с бока на бок переваливающемся паровом катере подъезжал к пристани Корсаковского поста.
На берегу копошились люди.
Еще несколько шагов – и я погружаюсь в это море, которое мне так страстно, так мучительно хочется знать.
Море чего?
Странное дело, от двух впечатлений я никак не мог отделаться в течение трех с половиной месяцев, которые я провел среди тюремной обстановки. Два впечатления давили, гнули, свинцом лежали на душе. Давят и гнетут еще и теперь.
Одно из них касается собственно самого пути до Сахалина.
Я никак не мог отделаться от этого сравнения. Наш пароход, везший каторжников из Одессы, казался мне огромной баржой, какие обыкновенно употребляются в приморских городах для вывозки в море отбросов. А эти серевшие на берегу сахалинские посты и поселья казались мне просто-напросто колоссальными местами свалок.
И тяжко становилось на душе при мысли о том, что там, внизу, в трюме, под вашими ногами, что рядом с вами окончательно перегнивает все человеческое, что еще осталось среди этих «отбросов».
Второе впечатление касается собственно Сахалина.
С первых же шагов, при виде этого унылого, подневольного труда, этого снимания шапок, мне показалось, что я перенесся лет на 50 назад.
Что кругом меня просто-напросто крепостное право.
И чем больше я знакомился с Сахалином, тем это впечатление все глубже и глубже ложилось в мою душу, это первое сравнение казалось мне все вернее и вернее.
Тот же подневольный труд, те же люди, не имеющие никаких прав, унизительные наказания, те же дореформенные порядки, бесконечное «бумажное» производство всяких дел, тот же взгляд на человека как на живой инвентарь, то же распоряжение человеком «по усмотрению», сожительства, заключаемые, как браки при крепостном праве, не по желанию, не по влечению, а по приказу, взгляд многих на каторжного как на крепостного, – все, кончая «декоративной стороной» крепостного права, обязательным ломаньем шапки, – все создавало полную иллюзию «отжитого времени». И как тяжело дышалось, как тяжело, если бы вы знали!
Желание исполнено.
Пройдя пристань, я очутился в толпе каторжных.
На берегу шли работы.
Человек семьдесят каторжников, кто в арестантской, кто в своей одежде, спускали в море баржу для разгрузки парохода.
Пели «Дубинушку», и под ее напев баржа еле-еле, словно нехотя, ползла с берега.
Рядом с ней, на другой барже, стоял запевала, мужичонка в рваной арестантской куртке, всклокоченный, встрепанный, жалкий, несчастный, и надтреснутым, дребезжащим тенорком запевал «Дубинушку», говорившую о необычайной изворотливости, сверхъестественной находчивости его цинизма.
Какой-то цинизм, доходивший не до грани, а до виртуозности.
Все это было, конечно, не то, чтобы вызвать смех. И никто не улыбался.
Слушали равнодушно, даже скорее вовсе не слушали, пели припев, кричали «ух» лениво, нехотя, словно и это тоже была подневольная работа.
Потом я попривык, но первое впечатление подневольного труда – впечатление тяжелое, гнетущее.
Рядом вытаскивали невод.