— Все говорят. К генералу казак…
— Казак! Ты видел казака-то? Какой он из себя есть, казак-то твой?..
— Казак, обыкновенно… какой казак должон быть.
— То-то должон! Язык-то у тебя — бабья балаболка.
Сидел бы да молчал. Никого не было, неоткуда и знать. Я пошел к Ивану Платонычу. Офицеры сидели совсем готовые, застегнутые и с револьверами на поясе. Иван Платоныч был, как и всегда, красен, пыхтел, отдувался и вытирал шею грязным платком. Стебельков волновался, сиял и для чего-то нафабрил свои, прежде висевшие вниз, усики, так что они торчали острыми кончиками.
— Вот прапорщик-то наш! Расфрантился перед делом, — сказал Иван Платоныч, подмигивая на него. — Ах, Стебелечек, Стебелечек! Жаль мне тебя! Не будет у нас в собрании таких усиков! Сломают тебя, Стебелечек, — говорил капитан шутливо-жалобным тоном. — Ну, что, не трусишь?
— Постараюсь не струсить, — бодрым голосом сказал Стебельков.
— Ну, а вам, воитель, страшно?
— Сам не знаю, Иван Платоныч… Оттуда ничего не слышно?
— Ничего. Господь знает, что там делается. — Иван Платоныч тяжко вздохнул. — В час выступаем, — добавил он, помолчав.
Пола палатки откинулась; адъютант Лукин просунул свое лицо, на этот раз серьезное и бледное.
— Вы здесь, Иванов? Приказано привести вас к присяге… Не сейчас, когда будем выступать. Иван Платоныч! Пятую пачку патронов людям.
Он отказался войти посидеть, говоря, что много дела, и побежал куда-то. Я тоже вышел.
Часам к двенадцати поспел обед. Люди ели плохо. После обеда приказали снять надульники (кожаные чехольчики) с ружей и роздали добавочные патроны. Солдаты, готовясь к бою, начали осматривать свои ранцы и выбрасывать все лишнее. Бросали порванные рубахи и штаны, разные тряпки, старые сапоги, щетки, засаленные солдатские книжки; некоторые, как оказалось, донесли до Дуная в ранцах множество ненужных вещей. Я видел на земле брошенный «щелкун», то есть деревянную чурку, которою в мирное время перед парадами и смотрами разглаживают ремни амуниции, тяжелые каменные банки из-под помады, какие-то коробочки и дощечки и даже целую сапожную колодку.
— Бросай боле, ребята! Все легче в действие идти. Завтра уж не нужно будет.
— Пятьсот верст тащил… и на что мне она? — рассуждал солдат Лютиков, рассматривая какую-то тряпицу. — С собой не унесешь…
Выбрасывать вещи, очищать ранец в тот день вошло в моду. Когда мы сошли с места, на котором стояли, оно представлялось на темном фоне степи правильным четырехугольником, пестрым от множества тряпок и других вещей.
Перед походом, когда полк, уже совсем готовый, стоял и ждал команды, впереди собралось несколько офицеров и наш молоденький полковой священник. Из фронта вызвали меня и четырех вольноопределяющихся из других батальонов; все поступили в полк на походе. Оставив ружья соседям, мы вышли вперед и стали около знамени; незнакомые мне товарищи были взволнованы, да и у меня сердце билось сильнее, чем всегда.
— Возьмитесь за знамя, — сказал батальонный командир. Знаменщик наклонил знамя; его ассистенты сняли чехол. Старая, полинявшая зеленая шелковая ткань забилась по ветру. Мы стали вокруг и, держа одной рукой древко, а другую подняв вверх, повторяли слова священника, который читал с листа старинную петровскую военную присягу. Вспомнились мне слова Василия Карпыча на первом переходе. «Где же это?» — думал я. И после долгого перечисления случаев и мест службы его императорского величества: походов, наступлений, авангардий и ариергардий, крепостей, караулов и обозов, я услышал эти слова: «Не щадя живота», — громко повторили все пятеро в один голос, и, глядя на ряды сумрачных, готовых к бою людей, я чувствовал, что это не пустые слова.
Мы вернулись в ряды; полк дрогнул, зашевелился и, вытянувшись в длинную колонну, форсированным шагом пошел к Дунаю. Выстрелы, доносившиеся оттуда, смолкли.
Как сквозь сон помню этот переход; пыль, поднимаемую обгонявшими нас на рысях казачьими полками, широкую степь, спускавшуюся к Дунаю, другой синевший берег которого мы увидели верст за пятнадцать; усталость, жару, свалку и драку у встретившегося нам уже под Зимницею колодца; грязный маленький городок, наполненный войсками, каких-то генералов, махавших нам с балкона фуражками и кричавших «ура», на что мы отвечали тем же.
— Перешли! Перешли! — гудели вокруг голоса.
— Двести убитых, пятьсот раненых!
Уже было темно, когда мы, сойдя с берега, перешли проток Дуная по небольшому мосту и пошли по низкому песчаному острову, еще мокрому от только что спавшей с него воды. Помню резкий лязг штыков) сталкивавшихся в темноте солдат, глухое дребезжание обгонявшей нас артиллерии, черную массу широкой реки, огоньки на другом берегу, куда мы должны были переправиться завтра и где, я думал, завтра же будет новый бой.
«Лучше не думать, а уснуть», — решил я и улегся в пропитанный водой песок.
Солнце было уже высоко, когда я открыл глаза. На песчаном берегу толпились войска, обозы и парки; у самой воды уже успели выкопать батареи и ровики для стрелков; за Дунаем, на крутом берегу, можно было рассмотреть сады и виноградники, в которых копошились наши войска; за ними поднимались все выше и выше возвышенности, резко ограничивая горизонт. Вправо, версты за три от них, белело на холмах своими домами и минаретами Систово. Пароход, с баркой на буксире, перевозил батальон за батальоном на ту сторону. У нашего берега шипел парами маленький миноносный катер.
— С благополучным переходом, Владимир Михайлыч! — весело поздравил меня Федоров.
— И вас также. Да только мы-то ведь еще не перешли?
— А вот сейчас пароход придет, заберет. Монитор турецкий, говорят, недалеко; вон этот самоварчик на него приготовлен. — Он показал на миноноску. — Побито народа что, господи! — продолжал он, изменив голос. — Уж возили-возили с той стороны…
И он рассказал мне всем известные подробности систовского боя.
— Теперь наш черед. Перейдем на тот бок — турки навалятся… Ну, все-таки вышла отсрочка: мы-то живы, а вот те… — Он кивнул на стоявшую недалеко кучку солдат и офицеров, столпившихся вокруг невидимого предмета, на который все они смотрели.
— Что это такое?
— Убитых наших оттуда привезли. Подите, посмотрите, Михайлыч, страсть-то какая.
Я подошел к кучке. Все, молча и сняв шапки, смотрели на лежавшие рядом на песке тела. Иван Платоныч,
Стебельков и Венцель тоже были здесь. Иван Платоныч сердито нахмурился, кряхтели отдувался; Стебельков с наивным ужасом вытягивал из-за его плеча тонкую шею; Венцель стоял, глубоко задумавшись.
Лежавших на песке было двое. Один — рослый, красивый гвардеец Финляндского полка, из сборной гвардейской полуроты, той самой, которая потеряла во время атаки половину людей. Он был ранен в живот и, должно быть, долго мучился до смерти. Тонкий отпечаток чего-то одухотворенного, изящного и нежно-жалобного оставило страдание на его лице. Глаза были закрыты, руки сложены на груди. Сам ли он перед смертью принял это положение или товарищи позаботились о нем? Его вид не возбуждал ужаса и отвращения, а только бесконечную жалость к погибшей, бившей ключом жизни.
Иван Платоныч нагнулся к трупу и, взяв фуражку, лежавшую около головы, прочел на козырьке: «Иван Журенко, третьей роты».
— Хохол был, бедняга! — тихо сказал он.
И представилась мне родина, жаркий ветер в степи, слобода по оврагу, левады, заросшие вербами, беленькая мазанка с красными ставнями… Кто ждет там тебя?
Другой был армеец Волынского полка. Смерть застала его внезапно. Он бежал, разъяренный, в атаку, задыхаясь от крика; пуля ударила его в переносье, пронзила голову, оставив по себе черную зияющую рану. Так и лежал он с широко раскрытыми, теперь уже застывшими глазами, с открытым ртом и с искривленным яростью посинелым лицом.
— Рассчитались, — сказал Иван Платоныч. — Вчистую. Ничего им больше не нужно.
Он повернулся; солдаты торопливо расступились, чтобы пропустить его. Мы с Стебельковым пошли за ним. Венцель догнал нас.