Мы взяли в кассе билеты и вступили в целую анфиладу комнат, уставленных маленькими столиками. Душный воздух, пропитанный какими-то странными испарениями, охватил меня. Табачный дым, вместе с запахом пива и дешевой помады, носился в воздухе. Толпа шумела. Иные бесцельно бродили, иные сидели за бутылками у столиков; тут были мужчины и женщины, и странно было выражение их лиц. Все притворялись веселыми и говорили о чем-то: о чем — бог весть! Мы подсели к одному из столиков. Гельфрейх спросил чаю. Я мешал его ложечкой и слушал, как рядом со мною низенькая, полная брюнетка, с цыганским типом лица, медленно и с достоинством, с сильным немецким акцентом и с каким-то оттенком гордости в голосе, отвечала своему кавалеру на его вопрос, часто ли она здесь бывает:
— Я бываю здесь один раз в неделю. Я не могу часто бывать, потому что нужно в другое место. Вот как: третий день я была в Немецком клубе, вчера в Орфеуме, сегодня здесь, завтра в Большой театр, послезавтра в Приказчичий, потом в оперетту, потом Шато-де-флер… Да, я каждый день где-нибудь бываю: так и проходит die ganze Woche[15].
И она гордо посмотрела на своего собеседника, который даже съежился, услышав столь пышную программу удовольствий. Это был белобрысый человек лет двадцати пяти, с узким лбом, с нависшею на него гривкою, с бронзового цепочкой. Он вздохнул, робко глядя на свою великолепную даму. Увы, где ему, скромному апраксинскому приказчику, преследовать ее изо дня в день по клубам и кафе-шантанам?
Мы встали и пошли бродить по комнатам. В конце анфилады их широкая дверь вела в зал, назначенный для танцев. Желтые шелковые занавески на окнах и расписанный потолок, ряды венских стульев по стенам, в углу залы большая белая ниша в форме раковины, где сидел оркестр из пятнадцати человек. Женщины, по большей части обнявшись, парами ходили по зале; мужчины сидели по стенам и наблюдали их. Музыканты настраивали инструменты. Лицо первой скрипки показалось мне немного знакомым.
— Вы ли это, Федор Карлович? — спросил я, трогая его за плечо.
Федор Карлович обернулся ко мне. Боже мой, как он обрюзг, опух и поседел!
— Да, я — Федор Карлович, и что же вам угодно?
— А помните, в гимназии?.. Вы приходили со скрипкой на уроки танцев.
— А! Я и теперь сижу там, на табуреточке, в углу залы. Я помню вас… Вы вальсировали очень ловко…
— Давно вы здесь?
— Вот третий год.
— Вы помните, как один раз вы пришли рано и в пустой зале сыграли элегию Эрнста? Я слышал.
Музыкант блеснул своими заплывшими глазами.
— Вы слышали? Вы слушали? Я думал, что меня никто не слышит. Да, я иногда играл… Теперь не могу… Теперь здесь; на масленой, на пасхе — день в балаганах, вечер здесь… (Он помолчал.) У меня четыре сына и одна дочь, — промолвил он тихо. — И один мальчик в этом году кончает Annen-Schule и поступает в университет… Я не могу играть элегии Эрнста.
Капельмейстер взмахнул смычком несколько раз; оглушительно дернул тощий и громкий оркестр какую-то польку. Капельмейстер, помахав такта три-четыре, сам присоединил свою визгливую скрипку к общему хору. Пары завертелись, оркестр гремел.
— Пойдем, Сеня, — сказал я. — Тоска… Поедем домой, напьемся чаю и поболтаем о хорошем.
— О хорошем? — спросил он с улыбкою. — Ну ладно, поедем.
Мы стали проталкиваться к выходу. Вдруг Гельфрейх остановился.
— Смотри, — сказал он: — Бессонов…
Я оглянулся и увидел Бессонова. Он сидел за мраморным столиком, на котором стояла бутылка вина, рюмки и еще что-то такое. Низко нагнувшись, с блестящими глазами, он оживленно шептал что-то сидевшей за тем же столом женщине в черном шелковом платье, лица которой нам не было видно. Я заметил только ее стройную фигуру, тонкие руки и шею и черные волосы, гладко зачесанные с затылка вверх.
— Благодари судьбу, — сказал мне Гельфрейх. — Ты знаешь ли, кто эта особа? Радуйся, это она, твоя Шарлотта Корде.
— Она? Здесь?
Бессонов, держа в руке рюмку с вином, поднял на меня свои оживившиеся и покрасневшие глаза, и на лице его ясно выразилось неудовольствие.
Он встал с места и подошел к нам.
— Вы здесь? Какими судьбами?
— Приехали посмотреть на вас, — ответил я, улыбаясь. — И я не жалею, потому что…
Он поймал мой взор, скользнувший по его подруге, и резко перебил меня:
— Не надейтесь… Этот Гельфрейх уже сказал вам… Но из этого ничего не выйдет. Я не допущу. Я увезу ее…
И быстро подойдя к ней, он громко сказал:
— Надежда Николаевна, поедемте отсюда.
Она повернула голову, и я увидел в первый раз ее удивленное лицо.
Да, я увидел ее в первый раз в этом вертепе. Она сидела здесь с этим человеком, иногда спускавшимся из своей эгоистической деятельной и высокомерной жизни до разгула; она сидела за опорожненной бутылкой вина; глаза ее были немного красны, бледное лицо измято, костюм небрежен и резок. Вокруг нас теснилась толпа праздношатающихся гуляк, купцов, отчаявшихся в возможности жить не напиваясь, несчастных приказчиков, проводящих жизнь за прилавками и отводящих свою убогую душу только в таких притонах, падших женщин и девушек, только-только прикоснувшихся губами к гнусной чаше, разных модисток, магазинных девочек… Я видел, что она уже падает в ту бездну, о которой говорил мне Бессонов, если уже совсем не упала туда.
— Поедем же, поедем, Надежда Николаевна! — торопил Бессонов.
Она встала и, смотря на него с удивлением, спросила:
— Зачем? Куда?
— Я не хочу оставаться здесь…
— И можете ехать… Это, кажется, ваш знакомый и Гельфрейх?
— Послушай, Надя… — резко сказал Бессонов.
Она нахмурила брови и бросила на него гневный взгляд.
— Кто вам дал право так обращаться ко мне? Сенечка, милый мой, здравствуйте!
Семен поймал ее руки и крепко жал их.
— Послушай, Бессонов, — сказал он, — полно дурить.
Поезжай домой, если хочешь, или оставайся, а Надежда Николаевна останется с нами. У нас есть к ней дело, и очень важное. Надежда Николаевна, позвольте вам представить: Лопатин, мой друг и его (он указал на нахмурившегося Бессонова) также друг, художник.
— Как она картины любит, Андрей! — вдруг радостно сказал он мне. — В прошлом году я водил ее по выставке. И твои этюды видели. Помните?
— Помню, — ответила она.
— Надежда Николаевна! — еще раз сказал Бессонов.
— Оставьте меня… Поезжайте куда вам угодно. Я остаюсь с Сеней и вот с… m-r Лопатиным. Я хочу душу отвести… от вас! — вдруг вскрикнула она, видя, что Бессонов хочет сказать еще что-то. — Вы опротивели мне. Оставьте, уезжайте…
Он резко отвернулся и вышел, не простясь ни с кем.
— Так лучше… без него… — сказала Надежда Николаевна и тяжело вздохнула.
— Отчего вы вздыхаете, Надежда Николаевна? — спросил Сенечка.
— Отчего? Оттого, что то, что позволено всем этим калекам (она движением головы показала на теснившуюся вокруг нас толпу), то не должен позволять себе он… Ну да все равно, тоска, надоело все это. Нет, не надоело, хуже. Слова не подберешь. Сенечка, давайте пить?
Семен жалобно взглянул на меня.
— Вот видите ли, Надежда Николаевна, и рад бы, да нельзя; вот он…
— Что ж он? И он с нами выпьет.
— Он не станет.
— Ну, так вы.
— Он не позволит.
— Это скверно… Кто же вам может не позволить?
— Я дал слово, что буду его слушаться.
Надежда Николаевна внимательно посмотрела на меня.
— Вот как! — сказала она. — Ну, вольному воля, спасенному рай. Если не хотите, не нужно. Я буду одна…
— Надежда Николаевна, — начал я, — простите, что при первом знакомстве…
Я почувствовал, что румянец заливает мне щеки. Она, улыбаясь, смотрела на меня.
— Ну, что вам?
— При первом же знакомстве я просил бы вас… не делать этого, не держать себя так… Я хотел просить вас еще об одном одолжении.
Лицо ее подернулось грустью.
— Не держать себя так? — сказала она. — Боюсь, что я уже не могу держать себя иначе: отвыкла. Ну, хорошо; чтобы сделать вам приятное, попробую. А одолжение?
15
Вся неделя (нем.)