Жизнь Леонова через эти неприятности столь стала отяготительная, что он даже к священнику прибегал – рассказал ему, как духовному отцу, всю подноготную и просит: «Нельзя ли, ваше обер-преподобие, дать ей от священного сана назидацию на лучшую жизнь».
Батюшка не очень охотно, но согласился.
– Я, – говорит, – могу попробовать, но прямо об этом говорить не могу, а если она придет к ковсеношне или к кабедни, – я ей дам просвиру и потихоньку самую легкую шпилечку ей пущу.
И один раз пустил, да только такую легкую, что она просвиру с чаем выпила, а шпилечку и не заметила.
Леон ее стал посылать в другой раз ко всенощной, а она говорит:
– К ковсеношне мне нельзя – я с французским кандитером поеду в итальянский театр смотреть, как будут петь «Бендзорские девушки».
– Ну так еще раз сходим завтра к кабедне.
– И к кабедне, – говорит, – я не могу; потому что мне надо одеваться в концерт дешевых студентов.
Горе взяло Леона ужасное, что батюшка один случай пропустил, а другого нельзя устроить, он и сказал жене:
– Что же хорошего в дешевых студентах?
А она отвечает: «Я очень люблю, как они поют разбойницкую песню „Бульдыгомус игитур“, а главное мое в том удовольствие, что вы за мною туда не последуете!»
Так уже без всякой церемонии его отбивать стала, и Леон уж ее и перестал спрашивать: куда идет и откуда ворочается, потому что ему без нее в домашнем житье хотя малый отдых был. Но она, как настоящая корцысканская дочь, на том не перестала, а начала к себе без спросу гостей приглашать: от дешевых студентов прямо привезла к себе одного поляцкого шляхтица, который в гласном суде служит.
– Вот этот господин, – говорит, – если вы под суд попадете, вас оправить может.
Леон это как услыхал, так даже за волосы взялся и говорит: «Не хочу я его оправдания, и в нашем сословии мы закону не подвержены, а или вы с ним убирайтеся, или я уйду, и тогда вас выгонят», но она отвечает по-французски:
– Это очень глупо, нам всем антруи будет хорошо.
Леон пригрозил: «А если, – говорит, – и я таким же манером из себя выйду и себе постороннюю приязнь заведу? хорошо ли это будет?»
А корцысканкина дочь смотрит на шляхтица и уже по-польски отвечает: «Пршелесно!» Такая была переимчивая!
Леон опять к священнику, просит: «Ваше обер-преподобие, нельзя ли еще одну шпилечку!»
Тот отвечает:
– Хорошо, попробую.
И точно, когда раз Леонова жена разоделась и пришла под крещенье к ковсеношне святую воду слушать, он ее после службы за руку взял и ласково сказал:
– Нехорошо.
Она спрашивает: «Насчет чего?»
– Насчет тайны супружества.
А она глазом не моргнула, а ответила: «Я, ваше обер-преподобие, никогда никаких слов на свой счет не беру», – и после того мужу еще хуже объяснилась.
– Вы, – говорит, – очень глупы, что просили духовное лицо мне пропуганду сделать, у меня характер еройский, и я ничего не боюсь, и закон и религия – мне все равно что глас вопивающий.
Леон отвечает, что он не мог перед священником скрыть, потому что «я, – говорит, – пасомый, а он пасец».
– А я, – отвечает жена, – ему такую брыкаду у всех на глазах устрою, что к нему больше никогда не пойду, а буду ходить ко всем слепым и, еще лучше, там в первых рядах стану. А вам так отплачу, что завтра же ваше двуспальное кольцо у Скорбящей в нищую кружку брошу, чтоб вы совсем знали и мне больше и мужем называться не смели.
Леон ее взял за руку, а на ней двуспального кольца уже и нет.
Она говорит: «Я его еще вчера сбросила, потому что я теперь знакома с мамзель Комильфо и через одно ее слово лейб-мейстеру я тебе рад и ай сделаю. Смирись, – говорит, – и покоряйся, потому что у меня характер еройский, а между тем я тебя хорошему делу выучу, через которое мы ссориться перестанем, а будем жить в лучшем счастии». И начинает ему выкладывать, что «я, – говорит, – по моему характеру, в такой ничтожной простоте жить не могу, и ты меня законом и религией ни к чему не подведешь, на этот счет я сама и начатки и кончатки учила, и все оставила, а как у меня через все волнения и ударения к чувствам, которые через твою низость вышли, детское молоко бросается, то я должна на Кавказ ехать мангральный Дарзанс пить, и мне нужно много денег, которые ты получить можешь».
Леонспрашивает: из каких богатств?
– Явись, – говорит, – сегодня вечером к моей крестной хап-фрау – все узнаешь.
Леон хап-фрау не мог ослушаться, потому что эта если зовет, то непременно за делом и может быть человеку в пользу, а если против нее хоть одну каплю поступить, – у нее нет прощады: она сейчас через какого-нибудь интригантуса страшный вред сделает. Через это опасение к ней все и ездили и всё по ее модели делали и удивлялись, как она мало получает, а в полной достаче живет. Даже и самым важным лицам у нее нравилось между собою встречаться и обо всех больших делах разговаривать, о которых никому знать было не нужно.
Леон дождался времени, когда ему свободно стало свой треугольный цилиндр скинуть, надел поскорей простой плоский циммерман, перед лицом дождливый зонтик растопырил, чтобы его узнать нельзя, и вышел. Порядил он извозчика прямо на острова в одностороннюю улицу, где у хап-фрау своя дача была, без всякого по другой стороне противного соседства, так что никому нельзя было видеть, кто к ней ездит и в каком часу.
Попросил Леон о себе доложить и думает: как она его примет и будет разговаривать – вкратце или по вятикету.
Хап-фраупозвала его к себе в кабинет и стала с отдаленности говорить по вятикету, сначала много пустых, лишних слов спустила, а потом показывает ему коробочку с почтовыми марками от старых писем и говорит:
– Обратите внимание, чем я занимаюсь? что это?
Леон отвечает: «Марки конвертные».
– А для чего они? Ведь они уже никуда не годятся. Это тоже не всякий может понять!
Леон говорит: «Для блезиру».
– Совсем нет, блезир – пустяки; а это для того, что кто тридцать тысяч марок соберет и в китайское посольство на Сергиевской представит, тому из Китая маленького живого невольника с шелковой косой дают. Вы этого не знали?
Леон говорит: «Не знал».
Она не похвалила.
– Нехорошо, – говорит, – надо все знать и собирать, потому что могут быть разные обстоятельства.
Леону это суждение понравилось, потому что хоша он и был против казны душой не безгрешен, но для себя был очень рачителен. А дама ему и другие большие откровенности показала и говорит:
– Моя жизнь, – говорит, – никому непонятная, потому что у меня расходов много, а доходов нет, но между тем, – говорит, – я не бесплодный ангел, мне пить, есть надо и одеваться, а также и лекарь нужен, потому что у меня постоянный бекрень в голове, но я такую экономию соблюдаю, что даже для одной болезни никогда лекаря не зову, а жду, пока еще что-нибудьзаболит, и тогда разом гораздо дешевле стоит.
Леон отвечает: «Это вы очень справедливо».
– Да, – говорит, – так только и жить нужно, а другие себе ни в чем отказать не хотят и чуть что-нибудь – сейчас на воды Дарзанс пить или в немецкие леса к баварской юнгфрау травами пользоваться, а это очень начетисто.
Леон думает: «Как превосходно она все говорит! Попрошу-ка я ее, нельзя ли моей жене такую назидацию сделать. Она, если от важного лица – принять может».
Но прежде, чем Леон это сказал, хап-фрау взяла уже в другой род.
– Я, – говорит, – вас позвала к себе не по своему делу, а чтобы вас забеспечить, как бы через одну неосторожность в государстве каких-нибудь больших пустяков не вышло. Для того объясните мне сейчас: почем вы трехрублевый чай в буфетный счет пишете?
Леон такого сильного вопроса сразу не ожидал и не мог ответить, а хап-фрау ему говорит:
– Вы знаете ли, что передо мною ни у кого никаких тайностей нет, мне надо все говорить, как попу на духу, откровенно, и потому я сейчас знать должна: почем у вас трехрублевый чай стоит?
Леон говорит: «По четыре с полтиной» – и соврал, потому что он много дороже ставил.