Федор. А отчего это, Катя – сами вы грустная-грустная, а от вас – радость? Смотришь на вас, и кажется, что будет радость.
Катя. Да, будет радость.
Федор. Ну вот, вы же знаете! Отчего же не хотите сказать?
Катя. Нельзя. Не надо. Мы теперь все молчим, потому что «спим от печали».
Федор. Как это – «спим от печали»?
Катя. А помните, в саду Гефсиманском, Он сказал ученикам: «бодрствуйте», и ушел от них, а когда вернулся, то увидел, что они «уснули от печали». Мы все – «от печали спящие». Но, может быть, уснули от печали – проснемся от радости.
Федор. А отчего же радость? Или тоже нельзя сказать?
Катя. Нельзя.
Федор. Катя, милая, да ведь радость только от одного?..
Катя опять молча наклоняет голову.
Федор. И вы уже любите?.. Простите, я немного с ума схожу…
Катя. Нет, вы спросили, как надо, и я вам отвечу потом… Смотрите! Смотрите! Солнце сквозь дождь – дождь золотой! Как хорошо!
Выбегает из-под крыльца в сад, поднимает руку и подставляет лицо под дождь.
Катя.
А дальше, вот, и не помню.
Федор.
Катя. Да, да! Как это вы вспомнили? Значит, тоже пели?
Федор. Должно быть, пел.
Катя. И теперь вдруг вспомнили?
Федор. Да, как во сне. Сейчас ведь все, как во сне, Катя.
Катя. Нет, наяву – во сне и наяву вместе. А вам иногда не кажется… ну, вот, такое странное чувство, что все это уже было – было и будет?
Федор. Да, кажется.
Катя. И вы не верите?
Федор. Чему?
Катя. Да вот, что было и будет – будет всегда, если захочешь? Если очень, очень хотеть, то будет, не может не быть?
Федор. И это чудо?
Катя. Ну, да. Вот все, что сейчас – солнце сквозь дождь, дождь золотой, и то, что мы оба пели Иердань, и забыли, и вдруг вспомнили, все – чудо, наше чудо, наше знаменье… Не верите?
Федор. А вы, Катя?
Катя. Ну, конечно, верю.
Федор. Опять, опять – «милая барышня»!
Катя. А вот и потемнело, потухло – кончено… Нет, нет, смотрите, смотрите – радуга! Значит, верно: было и будет – будет радость!
Возвращается на крыльцо, садится на скамейку и молча склоняет голову на руки. Федор стоит перед нею, тоже молча.
Федор. Катя, радость моя…
Катя (подымая голову и улыбаясь). Ну, что?
Он опускается на колени. Она кладет ему руки на плечи.
Катя. Зачем? Я же знаю: уедешь, и больше никогда не увидимся… Ведь надо, так надо? Нельзя иначе?
Федор. Нельзя. И почему – тоже знаешь?
Катя. Знаю… нет… Все равно. Не говори. Не надо.
Федор. А все-таки – любишь?
Катя. Люблю.
Действие третье
На антресолях комната Ивана Сергеевича. Низкий потолок, полукруглые окна. Открытая стеклянная дверь на балкон; сквозь нее видна липовая аллея и вдали над прудом павильон в парке. Маленькая железная кровать. Большой письменный стол. Старинный кожаный диван. Шкафы и полки с книгами. По стенам статистические карты и таблицы; портреты Белинского, Чернышевского, Добролюбова, Некрасова. Раннее утро. Косые лучи бьют прямо в окна.
I
Иван Сергеевич, Катя, Гриша. Иван Сергеевич ходит по комнате, курит и пьет чай. Гриша, за письменным столом, низко наклонившись, рисует. Катя у окна, в луче солнца, за отдельным столиком с пишущей машинкой, поправляет корректуру.
Иван Сергеевич. А потому и не верю, что 57 лет на свете прожил и ни одного чуда не видел.
Гриша. А, может быть, наоборот: не видели, потому что не верите?
Иван Сергеевич. А ты веришь и видел?
Гриша. Видел.
Иван Сергеевич. Удивительно! Математик – таблицу умножения отрицает: дважды два пять.
Гриша. Ну, нет, это не так просто. Таблица умножения – не вся математика. Вы Лобачевского[24] знаете?
Иван Сергеевич. Геометрия четвертого измерения? Да ведь это, брат, темна вода во облацех – что-то вроде спиритизма.
Гриша. Нет, совсем в другом роде. И теорию «прорывов» не знаете?
Иван Сергеевич. К чему тут «прерывы»?
Гриша. А к тому, что математическое понятие «прерыва» и есть понятие «чуда», – заметьте, чуда, а не фокуса.[25]
Иван Сергеевич. Да ты брось метафизику, ну ее к черту! вы с Федей одного поля ягода: оба метафизикой душите. Сойди с неба на землю, говори попросту.
Гриша. Ну, ладно; давайте попросту. Вы, вот, социалист-народник: а социализм – чудо, и народ – чудо.
Иван Сергеевич. Эвона! Да ты, брат, ступай-ка в деревню, посмотри, какие там чудеса – пьянство, хулиганство, голод, сифилис – реализм жесточайший, железнейший! А это у вас, господа, все – романтика, отрыжка славянофильская…
Гриша. А вы-то сами, папа, не романтик, что ли? Да ведь, если народ не чудо, так чудовище… И как же вы его любите, а душу его ненавидите, – веру его отрицаете, правду единственную?
Иван Сергеевич. Отрицаю невежество, бессмыслицу…
Гриша. Полно, папа, Паскаль и Достоевский были не глупее нашего.
Иван Сергеевич. Эх, Гриша, не сговориться нам! Чтобы в наш век люди мыслящие, образованные в чудеса верили – и ведь искренне, я же вижу, что искренне… нет, отстал я от вас, должно быть, – устарел, из ума выжил. Ничего, ничего не понимаю, хоть убей! (После молчания). Ну, и что же, много вас таких?
Гриша. В России немного, потому что вообще немного людей образованных, а во Франции, в Англии, в Америке – с каждым днем все больше. А оттуда и к нам придет – как все, с опозданием.
Иван Сергеевич. Да, чудеса, чудеса в решете! Век живи, век учись… Ну, а вы, Катя, тоже в чудеса верите?
Катя. Вы спрашиваете так, что ответить нельзя.
Иван Сергеевич. Почему нельзя?
Катя. Потому что в вере сказать – значит, сделать, а я чудес не делаю.
Иван Сергеевич. Значит, не верите?
Катя. Нет, не значит. Я не могу сказать, что верю в чудо, – в одно, единственное, последнее – в чудо чудес, – ну, вот, как «воскресение мертвых», но в чудеса я верю.
Иван Сергеевич. Ну, хоть одно скажите, маленькое, малюсенькое!
Катя (улыбаясь, но очень серьезно). Маленьких нет, есть только большие, огромные. Мы оттого и не видим их, что огромные, – вот, как на горе, не видишь горы.
Иван Сергеевич. Ну, все равно, скажите огромное.
Катя. Да вот, хоть то, что я – не вы, вы – не я, а мы все-таки говорим с вами, сообщаемся. Человек от человека, как звезда от звезды, – а сообщаться могут… или нет, пожалуй, не могут, а только хотят, но и хотеть сообщаться – уже чудо огромное. Да и все – чудо: и жизнь, и смерть, и день, и ночь, и каждая звезда, и каждая зарница на небе…