– Ну, это я и без тебя знаю, а ты какое средство против их обегдота придумал?
– Всю их хитрость, ваше благородие, в два мига разрушу.
– Небось, как-нибудь еще на иной манер их бить выдумал?
– Боже сохрани, ваше благородие! решительно без всякого бойла; даже без самой пустой подщечины.
– То-то и есть, а то они уже и без тебя и в хвост и в голову избиты… Это противно.
– Точно так, ваше благородие, – человечество надо помнить: я, рассмотрев их, видел, что весь спинной календарь до того расписан, что открышку поднять невозможно. Я оттого и хочу их сразу от всего страданья избавить.
– Ну, если ты такой добрый и надеешься их без битья исправить, так говори в чем твой секрет?
– В рассуждении здравого рассудка.
– Может быть голодом их морить хочешь?
Опять отрицается.
– Боже, – говорит, – сохрани! пускай себе что хотят едят: хоть свой рыбный суп, хоть даже говяжий мыштекс, – что им угодно.
– Так мне, – говорю, – любопытно: чем же ты их хочешь донять?
Просит этого не понуждать его открывать, потому что так уже он поладил сделать все дело в секрете. И клянется, и божится, что никакого обмана нет и ошибки быть не может, что средство его верное и безопасное. А чтобы я не беспокоился, то он кладет такой зарок, что если он нашу жидовскую кувыркаллегию уничтожит, то ему за это ничего, окромя трех гривенников на выкуп благословенных сапогов не нужно, «а если повторится опять тот самый многократ, что они упадут», то тогда ему, господину Мамашкину, занести в спинной календарь двести палок.
Пари, как видите, для меня было совсем беспроигрышное, а он кое-чем рисковал.
Я задумался и, как русский человек, заподозрил, что землячок какою ни на есть хитростью хочет с меня что-то сорвать.
Глава тринадцатая
Посмотрел я на Мамашкина в упор и спрашиваю:
– Что же тебе, может быть, расход какой-нибудь нужен?
– Точно так, – говорит, – расход надо беспременно.
– И большой?
– Очень, ваше благородие, значительный.
Ну, лукавь, думаю, лукавь, – откройся скорее, – на сколько ты замахнулся отца-командира объегорить.
– Хорошо, – говорю, – я тебе дам сколько надо, – и для вящего ему соблазна руку к кошельку протягиваю, но он заметил мое движение и перебивает:
– Не извольте, ваше благородие, беспокоиться, на такую неткаль не надо ничего из казны брать, – мы сею статьею так раздобудемся. Мне позвольте только двух товарищей – Петрова да Иванова с собой взять.
– Воровства делать не будете?
– Боже сохрани! займем что надо, и как все справим, так в исправности назад отдадим.
Убеждаюсь, что человек этот не стремится с меня сорвать, а хочет произвести свой полезный для меня и евреев опыт собственными средствами, и снова чувствую к нему доверие и, разрешив ему взять Петрова и Иванова, отпускаю с обещанием, если опыт удастся, выкупить его благословенные сапоги.
А как все это было вечеру сущу, то сам я, мало годя, лег спать и заснул скоро и прекрепко.
Да! – позабыл вам сказать, что весьма важно для дела: Мамашкин, после того, как я его отпустил, пожелав «счастливо оставаться», выговорил, чтобы обработанные фингершпилером евреи были выпущены из-под запора на «вольность вольдуха», дабы у них морды поотпухли. Я на это соблаговолил и даже еще посмеялся: – откуда он берет такое красноречие, как «вольность вольдуха», а он мне объяснил, что все разные такие хорошие слова он усвоил, продавая проезжим господам калачи.
– Ты, брат, способный человек, – похвалил я его и лег спать, по правде сказать, ничего от него не ожидая.
Глава четырнадцатая
Во сне мне снился Полуферт, который все выпытывал, что говорил мне Мамашкин, и уверял, что «иль мель боку», а потом звал меня «жуе о карт императорского воспитательного дома», а я его прогонял. В этом прошла у меня украинская ночь; и чуть над Белой Церковью начала алеть слабая предрассветная заря, я проснулся от тихого зова, который несся ко мне в открытое окно спальни.
Это будил меня Мамашкин.
Слышу, что в окно точно любовный шепот веет:
– Вставайте, ваше благородие, – все готово.
– Что же надо сделать?
– Пожалуйте на ученье, где всегда собираемся.
А собирались мы на реке Роси, за местечком, в превосходном расположении. Тут и лесок, и река, и просторный выгон.
Было это немножко рано, но я встал и пошел посмотреть, что мой Мамашкин там устроил.
Прихожу и вижу, что через всю реку протянута веревка, а на ней держатся две лодки, а на лодках положена кладка в одну доску. А третья лодка впереди в лозе спрятана.
– Что же это за флотилия? – спрашиваю.
– А это, – говорит, – ваше благородие, «снасть». Как ваше благородие скомандуете ружья зарядить на берегу, так сейчас добавьте им команду: «налево кругом», и чтобы фаршированным маршем на кладку, а мне впереди; а как жиды за мною взойдут, так – «оборот лицом к реке», а сами сядьте в лодку, посередь реки к нам визавидом станьте и дайте команду: «пли». Они выстрелят и ни за что не упадут.
Посмотрел я на него и говорю:
– Да ты, пожалуй, три гривенника стоишь.
И как люди пришли на ученье, – я все так и сделал как говорил Мамашкин, и… представьте себе – жид ведь в самом деле ни один не упал! Выстрелили и стоят на досточке, как журавлики.
Я говорю: «Что же вы не падаете?»
А они отвечают: «Мозе, ту глибоко».
Глава пятнадцатая
Мы не вытерпели и спросили полковника:
– Неужто тем и кончилось?
– Никогда больше не падали, – отвечал Стадников: – и все как рукой сняло. Сейчас же, по всем трактам к Василькову, Сквире и Звенигородке, все, во едином образе, видели, как проезжал верхом какой-то «жид каштановатый, конь сивый, бородатый», – и кувыркаллегия повсеместна сразу кончилась. Да и нельзя иначе: ведь евреи же люди очень умные: как они увидели, что ни шибком да рывком, а настоящим умом за них взялись, – они и полно баловаться. Даже благодарили, что, говорят, «теперь наши видят, что нам нельзя было не служить». Ведь они больше своих боятся. А вскоре и «Рвот» приехал, и орал, орал: «заппаррю… закккаттаю!» а уж к чему это относилось, того, чай, он и сам не знал, а за жидов мы от него даже получили отеческое «благгодарррю!», которое и старались употребить на улучшение солдатского приварка, – только не очень наварно выходило.
– Ну, а что же за все это было Мамашкину?
– Я ему выдал три гривенника на благословенные сапоги и четвертый гривенник прибавил за сбор этой снасти его собственными средствами. Он ведь все это у жидов те и позаимствовал: и лодки, и доски, и веревки – надо было потом все это честно возвратить собственникам, чтобы никто не обижался. Но этот гривенник все и испортил – не умели дурачки разделить десять на три без остатка и все у жида в шинке пропили.
– А благословенные сапоги?
– Вероятно, так и пропали. Ну, да ведь когда дело государственных вопросов касается, тогда частные интерес не важны.