Приезжаю и я прямо к Маргарите Михайловне и говорю ей: «Креститесь и радуйтесь, бог милость послал. Послезавтра на нашей улице праздник будет, и вас счастье осенит: я согласие получила, и утром мне надо ехать встречать его на ажидации».
Все тут обрадовались, и Маргарита Михайловна и Ефросинья Михайловна, и начали меня расспрашивать: узнала ли я, чем его принимать и просить. Я говорю: «я все узнала, но не надо ничего особенно выдающегося, кроме чаю с простой булкой и винограду; а если откушать согласится, то надо суп с потрохами».
«А может быть, какого-нибудь вина превосходного?»
«Вина, – говорю, – можно подать только превосходной мадеры, но, самое главное, вы сейчас разрешите, кто поедет его встречать на ажидацию: вы ли сами, или я, или Николай Иваныч, если он в своей памяти. По-моему, всех лучше Николай Иваныч, так как он мужчина и член в доме выдающийся. Только если он теперь опять не с буланцем».
Решили, что Николай Иваныч и я вдвоем поедем. Как-нибудь уж его на этот час уберечь можно. Оттуда Николай Иваныч пусть с ним вместе в карету усядется, а я назад на пролетках приеду.
На счастие наше, Николай Иваныч ввечеру явился в раскаянии и в забытьи: идет и сам впереди себя руками водит и бармутит:
«Дорогу, дорогу… идет глас выпивающий… уготовьте путь ему в пустыне… о господи!»
Да и застрял в углу и начал искать чего-то у себя по карманам.
Я подошла и говорю:
«Чего, опять вчерашнего дня небось ищете? Удаляйтесь скорей на покой».
А он отвечает:
«Подожди… тут у меня в кармане очень важный сужект был, и теперь нет его».
«Какой же сужект?»
«Да вот Твердамасков мне с Крутильды пробный портрет безбилье сделал, и я его хотел сберечь, чтоб никому не показать, да вот и потерял. Это мне неприятно, что его могут рассматривать. Я поеду его разыскивать».
«Ну уж, – говорю, – это нет. Попал домой – теперь типун, больше не уедешь, – и мы его на все два дня заперли, чтоб опомнился».
И спала я после этого у себя ночь, как в раю, и всё вокруг меня летали бесплотные ангелы – ликов не видно, а этак всё машут, всё машут!
– Какие же они сами? – полюбопытствовала Аичка.
– А вот похожи как певчие в форме, и в таких же халатиках. А как сон прошел и начался другой день, то начались опять и новые мучения. С самого раннего утра стали мы хлопотать, чтобы все к завтрему приготовить. И всё уже они без меня и ступить боятся: мы с Ефросиньюшкой вдвоем и в курятную потроха выбирать ходили, чтобы самые выдающиеся, и Николая Иваныча наблюдали, а на послезавтра, когда встрече быть, я сама до света встала и побежала к Мирону-кучеру, чтобы он закладывал карету как можно лучше.
А он у них престрашный грубиян и искусный ответчик и ни за что не любит женщин слушаться. Что ему ни скажи, на все у него колкий ответ готов:
«Я сам все формально знаю».
Я ему говорю:
«Теперь же нынче ты не груби, а хорошенько закладывай, нынче случай выдающийся».
А он отвечает:
«Ничего не выдающее. Мне все равно: заложу как следно по форме, и кончено!»
Но еще больше я беспокоилась, чтобы без меня Клавдинька из дома не ушла или какую-нибудь другую свою трилюзию не исполнила, потому что все мы знали, что она безверная. Твержу Маргарите Михайловне:
«Смотри, мать, чтобы она не выкинула чего-нибудь выдающегося».
Маргарита Михайловна сказала ей:
«Ты же, Клавдюша, пожалуйста, нынче куда-нибудь не уйди».
Она отвечает:
«Полноте, мама, зачем же я буду уходить, если это вам неприятно».
«Да ведь ты ни во что не веришь?»
«Кто это вам, мамочка, такие нелепости наговорил, и зачем вы им верите!»
А та обрадовалась:
«Нет, в самом деле ты во что-нибудь веруешь?»
«Конечно, мама, верую».
«Во что же ты веруешь?»
«Что есть бог, и что на земле жил Иисус Христос, и что должно жить так, как учит его Евангелие».
«Ты это истинно веришь – не лжешь?»
«Я никогда не лгу, мама».
«А побожись!»
«Я, мама, не божусь; Евангелие ведь не позволяет божиться».
Я вмешалась и говорю:
«Отчего же не побожиться для спокойствия матери?»
Она мне ни слова; а та ее уже целует с радости и твердит:
«Она никогда не лжет, я ей и так верю, а это вот вы все хотите, чтобы я ей не верила».
«Что вы, что вы! – говорю я, – во что вы хотите, я во все верю!»
А сама думаю: вот при нем вся ее вера на поверке окажется. А теперь с ней разводов разводить нечего, и я бросилась опять к Мирону посмотреть, как он запрягает, а он уже запрег и подает, но сам в простом армяке.
Я зашумела:
«Что же ты не надел армяк с выпухолью?»
А он отвечает:
«Садись, садись, не твое дело: вьпухоль только зимой полагается».
Вижу его, что он злой-презлой.
Николай Иваныч сел смирно со мною в карету, а две дамы дома остались, чтобы нас встретить, а между тем с нами начались такие выдающиеся приключения, что превзошли, всё, что было у Исава с Яковом.
– Что же это случилось? – воскликнула Аичка.
– Отхватили у нас самое выдающееся первое благословение.
– Каким же это манером?
– А вот это и есть Моисей Картоныч!
VIII
Приехали мы с Николаем Иванычем в карете – он со всеми принадлежностями, с ктиторской медалью на шее и с иностранным орденом за шахово подношение, а я одета по обыкновению, как следует, скромно, ничего выдающегося, но чисто и пристойно. А народу совокупилась непроходимая куча, и стоит несколько карет с ажидацией, и на простых лошадях и на стриженых, – на козлах брумы с хлопальными арапниками, и полицейские со всеми в рубкопашню бросаются – хотят всех по ранжиру ставить, но не могут.
Помощник пристава тут же, как встрепанный воробей, подпрыгивает и уговаривает публику:
«Господа! не безобразьте!.. все увидите. Для чего невоспитанность!»
Я думаю, вот этот образованный! и подхожу к нему и прошу, чтобы велел нашу карету впереди других поставить, потому что нам назначена первая ажидация; но он хоть бы что!.. на все мои убедительные слова и внимания не обратил, а только все топорщится воробьем и твердит: «Что за изверги христианства! Что за свинская невоспитанность!» А я вдруг замечаю, что здесь же в толпучке собрались все мои третьеводнишние знакомые, с которыми я назад ехала, и особенно та благочестивая старушка, у которой весь дом от вифлиемции болен, и я ей все рассказывала.
«Вот и вы, – говорит, – здесь?»
«Как же, – отвечаю я, – здесь; к нам ведь к первым обещано».
«Вы ведь от Степеневых, кажется?»
«Да, – отвечаю, – я от Степеневых, – в их карете, – Мирон-кучер».
«Ах! – говорит, – Мирон-кучер…»
А тут весь народ вдруг вздрогнул, и стали креститься, и уж как попрут, то уж никто друг друга и жалеть не стал, но все как дикий табун толпучкою один другого задавить хотят… Раздался такой стон и писк, что просто сказать, как будто бы все люди озверели и друг друга задушить хотят!
Помощник уж не может и кричать больше, а только стонет: «Что за изверги христианства! Что за скоты без разума и без жалости!» А городовые пустились было в рубкопашную, но вдруг протиснулись откуда-то эти тамошние бургонские рожи – эти басомпьеры, – те, которые про спящих дев говорили, – и враз смяли всех – и городовых и ожидателей! Так и смяли! Обхватили его, и прут прямо к каким знают каретам, и кричат: «Сюда, сюда!» – и даже, я слышу, Степеневых называют, а меж тем в чью-то не в нашу карету его усадили и повезли.
Я стала кричать:
«Позвольте! ведь это немыслъмо – это… не от Степеневых карета… у нас Мирон-кучер называется!»
А меж тем его обманом усадили в другую карету, с той самой старушкой, с моей-то с благочестивой попутчицей, у которой все в вифлиемции, и увезли к ней!
Аичка вмешалась и сказала:
– Что же – это так и следовало.
– Почему?
– У нее больные, а у вас нет.
Мартыновна не стала спорить и продолжала: