«Да!»

И опять обнялись, и обе заплакали.

Веришь, что даже мне, и то стало трогательно!

Аичка поддержала:

– Да и очень просто – растрогают!

– А Клавдинька-то и пошла тут матери не спеша и спокойно рассказывать: какой у него брат был добрейшей души, и этот тоже – ко всем идет, ни с кем не ссорится, ничего для себя не ищет и всем все прощает, и никого не боится, и ничего ему и не надобно.

«Кроме тебя?»

А она законфузилась и отвечает:

«Мама!.. я его так уважаю… он меня научил жить… научил чувствовать все, что людям больно… научил любить людей и их отца… и… и вот я… вот я… счастлива навеки!»

«Ну, и пусть уж так… пусть. А только все-таки… зачем… ты так себя допустила?»

«До чего, мама?»

«Да уж не будем лучше говорить. Пусть только будет ваша свадьба скорей – я тогда опять успокоюсь… Я ведь тебе все простить готова… Это меня с тобою только… люди расстраивают, сестра… да эта мать-переносица Мартыииха».

«Бог с ней, мама: не сердитесь на нее – она несчастная».

«Нет, она мерзкая выдумщица… по всем домам бегает и новости затевает… я ее выгоню…»

«Что вы, что вы, мама! Как можно кого-нибудь выгонять! Она бесприютная. Вы лучше дайте ей дело какое-нибудь, чтобы она занятие имела, и не слушайте, что она о ком-нибудь пересуживает. Она ведь не понимает, какое она зло делает».

«Нет, понимает; они приступили ко мне с сестрой, что ты странная, и так мне надоели, что и мне ты стала казаться странною. Что же делать, если я такая слабая… Я поверила и послала ее приглашать, и от этой общей ажидации сама еще хуже расстроилась».

«Все пройдет, мама».

«Ах, нет, мой друг… уж это, что с тобою сделалось, так это… не пройдет».

Клавдинька на нее недоуменно смотрит.

«Я вас, – говорит, – не понимаю».

«Да я и не стану говорить, если тебе это неприятно, но я и о том думаю: как же это он провидец, а его обманом в чужую карету – обмануть можно?»

«Ах, не станем, мама, спорить об этом!»

«Я ему хотела пятьсот рублей послать, а теперь пошлю завтра за неприятность тысячу».

«Посылайте больше, мама, – мне жаль его».

«Чего же его-то жаль?»

«Как же, мама… какое значение на себя взять: какая роль!.. Люди видят его и теряют смысл… бегут и давят друг друга, как звери, и просят: денег… денег!! Не ужасно ли это?»

«Ну, это мне все равно… только нехорошо, что теперь сплетни пойдут; а я не люблю, кто о тебе дурно говорит. И зато вот я деверя Николая Иваныча, какой он ни есть, и кутила и бабеляр, а я его уважаю, потому что он сам с тобою в глаза спорится, а за глаза о тебе никому ничего позволить не хочет. „Сейчас, говорит, прибью за нее!“»

«Дядя добряк, мне жаль его, – он во тьме!» «И для чего это всё необыкновенное затеяли! У нас все было весь век по обыкновенному: свой, бывало, придет и попоет, и закусит, и в карты поиграет, и на все скажет: „господь простит“».

«Простое, мама, во всех случаях всегда самое лучшее».

«Да, он тебя и крестил, он пусть и перевенчает. А Мартыниха пусть к нам и не приходит, чтобы никаких выдающихся затей от нее больше не было».

Вот что было-выходило мне за мои хлопоты, но дело решилось иначе, и совсем неожиданно.

– Кто же его решил? – спросила Аичка.

– Кошка, да я немножко, – продолжала Марья Мартыновна.

Но Клавдикька, к чести ее приписать, и в конце опять за меня заступилась, стала просить, чтобы меня какою-нибудь выдающеюся прислугою в доме оставили.

Старуха ей отвечает:

«Изволь, и хотя мне это неприятно, но для тебя я ее оставлю».

Но во мне уж сердце закипело.

«Нет уж, – думаю я, – голубушки, я и без вас проживу: я птичка-невеличка, но горда, как самый горделивый зверь, и у меня кроме вас по городу много знакомства есть, – я в услужение лакейкой никуда не пойду…» И честное тебе слово даю, что я в ту же минуту хотела потихоньку от них, не прощаясь, со двора сойти, потому что я, ей-богу, как зверь, горда; но вообрази же ты себе, что это не вышло. Ко всему этому случаю подпал еще другой, который и задержал. Пока х стояла на стуле и, на столе взгромоздившись, слушала их советы, жирный кот разыгрался, подхватил мои войлочные туфли, которые я на полу оставила, и начал, мерзавец, швырять их лапой по всему полу.

От этакого пустяка – а меня просто ужас обхватил: заденет, думаю, мерзавец, туфлею за какое-нибудь легкое стуло или табуретку и загремит, и они тогда сейчас сюда взойдут, и какова я им покажусь на своей каланче? куда мне тогда и глаза девать и что выдумать и сказать: зачем я это в здешнем месте, вскочивши на стол, случилась?

Снялась я с великим страхом, чтоб не упасть, и стала кругом на полу ползать – туфли свои искать. Ползла, ползла, весь пол выползла, а туфлей не нашла. А между тем страх боюсь, что теперь мать с дочерью совсем поладили и сейчас выйдут и увидят, что меня нет на том диване, где я спала. И как тогда мне при них да через Николая Иваныча комнаты идти? Что подумать могут? Бросилась я без туфлей бежать и вернулась на свое место благополучно. Николаи Иваныч без воротничков спит, и не храпит, и не ворочается; а я в одних чулках легла на диван и только что притворилась, что будто сплю, как Маргарита с дочерью и взаправду входят.

XIV

Маргарита Михайловна спокойным голосом с прохладою велит, чтобы все лампы зажечь и чай подавать, и стала всех будить к чаю, а как ко мне подошла, я говорю: «я сейчас сама встану», и начинаю туфли искать.

А она, как на грех, спрашивает:

«Что ты ищешь?»

«Туфли ищу».

«Где же ты их приставила?»

«На мне они были, на ногах».

«Куда же они с ног могли деться?»

«И сама не знаю».

«Женях, что ли, приходил тебя разувать, – гак ведь это только на святках бывает».

«Нет, – я говорю, – женихи ко мне не ходят, а это, быть может, надсмешка».

«Ну, вот еще! Кто будет надсмехаться? Ищите, пожалуйста, все Мартыновнины туфли!»

И что это ей за неотступная забота припала искать – уж и не понимаю. А в это самое время, как на грех, вдруг Николай Иваныч выбегает в трех волнениях из своих комнат и, должно быть, еще не проспавшись или в испуге, кричит:

«У-е-ля хам? У-е-ля хам?»

Золовки ему отвечают:

«Что ты, батюшка! что ты!.. Какой Хам?»

А он даже трясется от злости и отвечает:

«Хам – значит женщина!»

Маргарита Михайловна его перекрестила и говорит:

«Какая женщина?»

«Которая мне гадость сделала».

«Что сделала? какую гадость? Небось сказать нельзя?»

А он, как козел, головой замотал и в самом повелительном наклонении:

«Я, – говорит, – всем такой постанов вопроса даю: какая это фибза меня разбудила и на постели у меня вот эту свою туфлю оставила?»

И показывает в руке мою туфель…

Ну, разумеется, всем смешно стало.

А я отвечаю:

«Это туфля моя, но надо знать, как она туда попала».

А он и не слушает.

«Это всякому, – говорит, – известно, как попадает».

А тут мальчишка Егорка, истопник, весь бледный, бежит и кричит:

«У нас в ванной кто-то чем-то с печки швыряется».

Пошли туда, а там в ванной в воде другая моя туфля плавает, а на печке на краю проклятый кот сидит.

«Господи! – воскликнула я, – что же это! если все меня выживают, то мне лучше самой уйти».

А Николай Иваныч поспешает:

«И сделай свою милость, уйди! У нас без тебя согласней будет», – и с тем повернул меня лицом к зеркалу и говорит:

«Ведь ты только посмотрись на себя и сделай постанов вопроса: пристойно ли тебе своими туфлями заигрывать!»

То есть, черт его знает, что он такое в своей пьяной беспамятности понимал, а те дуры такое ко мне приложение приложили, что будто я и у него в комнате и в ванной везде его преследую.

– А может быть, и в самом деле? – протянула Аичка.

– Полно, пожалуйста! Будто же я этак могла сделать, что вдруг одна моя нога в комнате, а другая в ванной!.. Ведь это же и немыслимо так растерзать себя! Но представь себе, что ведь старая дура обиделась и начала шептать:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: