Генрих Гейне. Его жизнь и литературная деятельность i_019.jpg

Людвиг Бёрне. Литография по портрету М.-Д. Оппенгейма. 1827.

В настоящее время большинство из того, что писалось «молодыми германцами», представляется нам в цензурном отношении достаточно невинным, тем более что было тут много очевидно утопического, крайне неясного, шаткого, как всегда бывает в подобные минуты «брожения» свежих, далеко еще не созревших жизненных сил. Но не так взглянули немецкие правительства после того, как против «Молодой Германии» выступил с гнуснейшими печатными доносами известный писатель Менцель.

Мало-помалу нападения его приняли характер чисто полицейских доносов: он обращал внимание немецких правительств на войну, которую «молодые германцы» вели с христианством, моралью, браком, как на такую, которая должна была оказаться в высшей степени пагубною для народа; он не стеснялся при этом, делать самые мерзкие инсинуации, чтобы пугать и без того трусливое правительство; он выставлял тех университетских профессоров, которые участвовали в журнале Гуцкова, поддерживающими связи с «новым грязным Маратом», хотя «университеты содержатся на счет правительства», неистовствующими против христианства, нравственности, брака, семейства, чувства стыда, Бога и бессмертия, немецкой национальности и так далее, и так далее; он, наконец, играл на струне юдофобства, тогда как во всей этой литературной партии были только два еврея – Гейне и Бёрне, – да и то какие евреи!.. Бёрне отвечал доносчику удивительною статьей «Менцель-французоед»; Гейне жестоко заклеймил его в статье «О доносчике», но доносы Менцеля от этого нисколько не утратили своего действия, тем более что он нашел себе и других достойных сподвижников.

Первою мерою правительства относительно «Молодой Германии» был процесс против Гуцкова, которого посадили в тюрьму, и хотя признали по суду оправданным по обвинению в богохульстве и безнравственности и виновным только в «нападении на признанные правительством баденские религиозные общины», но присудили к тюремному заключению и денежному штрафу. Это произошло в 1833 году, а 10 декабря 1835 года состоялось постановление германского бундестага, по которому новая литературная школа была официально признана «стремящеюся самым дерзким образом нападать на христианскую религию, унижать существующий социальный порядок и разрушать всякую нравственность»; на этом основании к ней были во всех немецких государствах применены во всей строгости уголовные и полицейские законы, а именно: запрещено распространять сочинения всех этих писателей (в том числе, конечно, и Гейне, его даже более, чем остальных) каким бы то ни было путем, с предупреждением, что книгопродавцы, которые ослушаются этого распоряжения, подвергнутся строжайшему наказанию. Постановление бундестага повлекло за собой в некоторых немецких правительствах совершенно нелепые меры; так, например, многие профессора, ни в чем не повинные, были уволены в отставку; в объявлениях об изданиях новых журналов имена «молодых германцев», если они значились в числе сотрудников, старательно вычеркивались; наконец, дошли даже до того, что запрещение печатания и продажи сочинений этих писателей было распространено не только на находившиеся уже в обращении, но и на будущие труды их!

Понятно, какое действие должно было произвести все это на Гейне. Сначала он не хотел верить полученным в Париже известиям о неслыханном постановлении; когда они подтвердились, он высказал такое же изумление свое этой мерой в прошении, с которым, собственно по отношению к себе, обратился в бундестаг и которое, конечно, было оставлено без всяких последствий. Уже в 1842 году было снято запрещение, наложенное на сочинения нашего поэта, а покамест дело дошло даже до того, что прусское правительство пригрозило редакции «Revue des deux Mondes» запрещением ввоза этого журнала в свои владения, если в нем будет продолжаться печатание статей Гейне во враждебном Пруссии духе. Строгость относительно Гейне усиливалась благодаря преследованиям и нападениям на него с разных сторон – таких даже, где они являлись ему полным сюрпризом. С одной стороны, например, Менцель, уже после постановления бундестага, писал, что «Гейне, прежде всего увлекаемый еврейскими антипатиями, сделал благодатными темами, на которых потом начала разыгрывать всевозможные вариации „Молодая Германия“, осмеяние христианства и морали, немецкой национальности и нравов, требование эмансипации плоти, разврат молодой Франции, кокетничанье с республикою» и т. п. С другой стороны, бывшие друзья поэта, перешедшие во враждебный лагерь, шли по стопам знаменитого доносчика, и между ними, например, Ж.-Б. Руссо кричал на столбцах газет, что автор «Романтической школы» превзошел в этом сочинении даже Вольтера грязью, гримасничаньем и т. п., что главной тенденцией его здесь было – унижать и оскорблять христианскую религию, и далее все в таком же роде. Под гнетом постоянного и естественного раздражения, озлобления, скорбного чувства, испытывая разные чисто житейские неприятности и невзгоды – отчасти по своей вине, отчасти по чужой, под влиянием нескольких тяжелых утрат в последние годы (смерть г-жи Варнхаген, истребление пожаром оставшихся в Гамбурге рукописей его), Гейне часто чувствовал упадок сил и энергии. Друзья советовали ему возвратиться в Германию; он отказывался на том основании, что это возвращение «могли бы подвергнуть всевозможным превратным толкованиям». А между тем и во Франции ему с каждым днем жилось все хуже и хуже. В очень значительной степени отравляли ему жизнь отношения к немецким демагогам и заговорщикам, скопившимся в это время в Париже в довольно большом количестве и негодовавшим на поэта за то, что он, защищая в печати народное дело, лично остался в стороне от этих представителей народа, оскорблявших его аристократическое, в духовном смысле, чувство своим образом жизни, привычками и т. п. Нападения и обвинения с этой стороны, часто в соединении с клеветой, заставили поэта наконец затворить свою дверь почти для всех своих соотечественников.

«Немцы, которых я вижу в Париже, – писал он, – исцеляют меня от тоски по родине; это большею частью сволочь, нищие, угрожающие, когда им ничего не даешь, негодяи, постоянно кричащие о честности и отечестве, лжецы и воры…» «Если бы я захотел, – читаем в другом месте, – следуя этнографической системе Лепорелло, издать иллюстрированный список разных мошенников, очищавших мои карманы, то, конечно, в этом списке сошлись бы в достаточном количестве представители всех цивилизованных стран; но пальма первенства все-таки осталась бы за моим отечеством, совершавшим в этом отношении невероятнейшие вещи…»

Об «очищении карманов» поэт говорит потому, что оно действительно играло видную роль в сношениях с ним большей части этих людей: сам нуждаясь, он помогал им деньгами, ручался за них, когда они брали взаймы у других, доставлял им занятия, благотворил сколько мог и постоянно был при этом жертвой самой неблаговидной эксплуатации, гнусной неблагодарности и тому подобного. Но если с негодованием отворачивался он от тех, в которых под личиною патриотизма усматривал совсем иное, то зрелище истинных страданий соотечественников наполняло его сердце глубочайшею скорбью и сочувствием. Тоска по родине продолжала жить в нем, глубоко усиливаясь по мере того, как усиливался разрыв его с нею. Но одновременно с этим скреплялись все больше и больше узы, связывавшие его с Франциею. Наш поэт сделался «своим» среди всего, что было в Париже наиболее выдающегося в области литературы, искусства, интеллигенции вообще; его ближайшие знакомые и друзья – Дюма, Готье, Виньи, Жорж Санд, Минье, Тьерри, Тьер, Беранже, Шопен, Мейербер, Берлиоз, Лист; приезжающие в Париж передовые люди других национальностей тоже завязывают с ним близкие отношения, и, по его собственным словам, слава его в это время – «слава европейская».

К этому же времени относится событие в его частной жизни, которому биографы почему-то придают большое значение. Это – связь поэта с Евгенией (известною под именем Матильды) Мира, – связь, первоначально имевшая форму простого сожительства, а потом, в 1841 году, завершившаяся законным браком. Когда знакомишься с этой историей, вспоминаешь множество подобных фактов: долговременную и прочную связь человека вполне выдающегося с женщиной, стоящей несравненно ниже его по развитию и образованию. Матильда – будем так называть ее – незаконная дочь богатого человека, покинутая своим отцом, до пятнадцати лет росшая в деревне между крестьянами, а потом переехавшая в Париж к своей тетке-башмачнице, где и встретил ее наш поэт, была женщина совсем необразованная, едва грамотная, до такой степени чуждая высших интересов, что почти ни одна строка из написанного ее мужем не была прочитана ею, хотя почти все было переведено на французский язык.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: