Понятно, что разоблачение тогдашних намерений Бисмарка – навязать общеизбирательное право сверху – не пришлось по вкусу имперскому канцлеру. В своем ответе он принял позу конституционного целомудрия. Впрочем, дадим слово князю Бисмарку, тем более что ответ нашего юнкера не лишен известного интереса и как характеристика Лассаля.
«Наши сношения, – сказал Бисмарк, – отнюдь не имели характера политических переговоров. Что мог мне Лассаль предложить и дать? За ним не было никакой силы. Во всех политических переговорах играет роль принцип do ut des – я даю с тем, чтобы и ты дал… Лассаль же мне как министру ничего дать не мог. То, чем он обладал, было такого рода, что в высшей степени привлекало меня как частного человека. Он был один из одареннейших и любезнейших людей, с какими я когда-либо встречался, – человек с честолюбием высшего ранга, отнюдь не республиканец. У него был вполне национальный и монархический образ мыслей… Его идеей была Германская империя, и в этом мы сходились. Лассаль был страшно честолюбив. Он, пожалуй, сомневался в том, завершится ли Германская империя династией Гогенцоллернов или династией Лассаля… Лассаль был энергичный и очень умный человек, беседа с которым была весьма поучительна. Наши беседы тянулись часами, и я всегда жалел, когда они подходили к концу. Неверно, что я будто бы разошелся с Лассалем. Отношения наши покоились на взаимном расположении. Он замечал, что я смотрю на него как на умного человека, с которым приятно разговаривать, и являюсь интеллигентным и внимательным его слушателем. О переговорах уже потому не могло быть речи, что я лично мало говорил. Разговор поддерживался главным образом им самим, но в самой приятной и милой форме. Всякий, кто его знал, подтвердил бы мои слова. Он не был тем человеком, с которым можно было входить в сделки на почве do ut des, но я жалею о том, что его политическая позиция и моя не позволяли мне поддерживать с ним постоянные отношения. Зато был бы весьма рад иметь своим соседом по имению человека столь талантливого и умного… Конечно, мы говорили и об общеизбирательном праве, но никак не об октроировании последнего. Я был всегда далек от такой чудовищной мысли – навязать общеизбирательное право… Что же касается производительных товариществ с государственным кредитом, то я еще и теперь не убедился в их нецелесообразности…»
Трудно, однако, думать, что Лассаль ограничивался ролью приятного собеседника в своих разговорах с «честным маклером». Сомнительно также, чтобы для Бисмарка, который находился тогда на пороге своей политики «крови и железа», такой человек, как Лассаль, мог быть политической quantité négligeable – ничтожной величиной. В этом случае можно смело поверить даже г-же фон Раковиц (Дённигес), которая, передавая свой разговор с Лассалем о Бисмарке, приписывает Лассалю следующие слова: «Мы не пришли ни к какому соглашению, Бисмарк и я; мы никогда не будем действовать вместе. Мы оба слишком хитрили и поняли нашу взаимную хитрость. В сущности мы бы кончили тем, что расхохотались бы друг другу в лицо, но для этого мы слишком хорошо воспитаны. Поэтому и разошлись».
В судебной речи, произнесенной Лассалем весной 1864 года, с полной очевидностью отражаются тогдашние планы прусского правительства, в которые Лассаль был хорошо посвящен.
«Хотя не более как частный человек, я, однако, говорю вам прямо, господа: я не только хочу низвергнуть конституцию, но года не пройдет, как я низвергну ее! Но как? Так, что при этом не прольется ни одной капли крови, ни один кулак не поднимется на насилие! Не пройдет, может быть, и года, как общее и прямое избирательное право будет введено самым мирным образом. Ведя сильную игру, можно играть в открытую, господа! Самая сильная дипломатия та, которой нет надобности облекать свои расчеты в тайну, потому что они основаны на железной необходимости…»
Как известно, Лассаль в своих расчетах не ошибся. Общеизбирательное право было действительно введено в 1867 году. Правда, оно было не навязано, а послужило как бы органической основой для нового союза Северо-Германских государств. События, наступившие после войны с Австрией, изменили первоначальный план Бисмарка навязать его «сверху» для Пруссии. Что Лассаль был посвящен в планы Бисмарка, видно и из того, что в шлезвиг-гольштинском вопросе он стоял на стороне Пруссии – вопреки прогрессистам и общественному настроению в прочих союзных странах. Бисмарк, однако, прав, говоря, что Лассаль не прерывал с ним окончательно всяких отношений. Лассаль и после не переставал присылать Бисмарку через канцелярию «Общегерманского рабочего союза» по два экземпляра своих речей – в запечатанном конверте, с надписью: «В собственные руки».
Как мы уже раньше упоминали, Лассалю вечно приходилось возиться с судами и администрацией. Бисмарк, поддерживавший с ним отношения и даже расточавший ему комплименты, придерживался, по-видимому, поговорки: «Люблю, как душу; трясу, как грушу». Этим трясением занималась, конечно, прусская прокурорская власть. За известную читателю речь «Празднества, пресса…», которая так понравилась консерваторам, Лассаль был заочно приговорен дюссельдорфским судом к году тюремного заключения. Вторая инстанция, перед которой Лассаль защищался лично, сократила это наказание на шесть месяцев. Во время этого процесса Лассаль был однажды арестован на улице в Берлине, когда он шел под руку с графиней Гацфельд. Полицейские отправились с ним на квартиру, стояли там до самого вечера, как статуи, а затем были отозваны. Лассаль накинулся за это на администрацию в такой резкой форме, что в мае 1864 года последовал новый процесс, и он был вновь осужден на четыре месяца тюремного заключения. Но самое крупное дело «разыгралось» 12 марта 1864 года в Берлинском государственном суде, где Лассаля обвинили в государственной измене. Преступление состояло в том, что своим «Обращением к берлинским рабочим» Лассаль, по мнению обер-прокурора, взывал к насильственному изменению конституции и введению общеизбирательного права. Разбирательство изобиловало бурными инцидентами. Лассаль произнес блестящую речь, не лишенную, впрочем, как мы уже раньше указывали, своеобразных следов его отношений с Бисмарком. Вот что писал Лассаль своей сестре на другой день после процесса:
«Милое дитя! Вчера была великая баталия! Разбирательство по обвинению меня в государственной измене происходило перед Государственным судом. Дело было жаркое. Обер-прокурор лично вел обвинение и предложил всего только три года заключения в смирительном доме, пять лет полицейского надзора и сто рублей денежного штрафа. Заседание длилось от десяти до шести часов. Я говорил четыре часа, временами с яростью королевского тигра! От трех до четырех раз я был прерван бешеным ревом судей, привскакивавших со своих мест. Но я укрощал моих львов так же хорошо, как Бэтти. Я предлагал им лишить меня слова, если им так угодно. Но покуда, говорил я, слово за мной, я буду говорить свободно, как свободно парит птица в воздухе. Лишать меня слова они не решались, ибо это послужило бы очевидным поводом для кассации. Поэтому они от мятежа возвращались каждый раз к смирению, и я бодро шел вперед, мощно потрясая нагайкой. Когда судьи удалились на совещание, вся аудитория представляла собой крайне печальное зрелище. На заседание явилось много моих друзей. Между ними не было ни одного, который не считал бы меня потерянным человеком. Такое впечатление производило озлобление судей. Дорн, бывший в публике и как все с преданностью выдерживавший томивший его голод, сказал мне: „Государственный суд еще никогда никого не оправдал“. Он советовал мне быстро уехать в безопасное место. То же самое советовал и Гольтгоф, который решительно не верил в мое оправдание. Все друзья бурно требовали от меня того же. Но я считал для себя недостойным обратиться в бегство. Я выжидал, как скала в бурю, хотя мой немедленный арест, в случае осуждения, не подлежал сомнению, да и сам я не верил больше в мое оправдание – так сильно было озлобление. Можешь себе представить, что вытерпела графиня, бывшая тут же! Вот так я ждал возвращения судей. Это был четвертый раз в моей жизни, когда я предчувствовал свое полное уничтожение. Наконец они вшили и объявили меня оправданным. Если бы ты видела ликование моих друзей, в особенности графини и Бухера, который от радости чуть не перекувыркнулся! А лицо обер-прокурора! Он похож был на кошку, напившуюся уксуса. Президент очень любезно подошел ко мне, выразил свое удивление моему голосу и сожаление, что мне пришлось так напрягать его, ибо ему из актов известно, что я страдаю горлом. Он уверял теперь, что взывал к моей умеренности в интересах моего горла!..»