Велико, могуче должно было быть влияние Сократа на умы слушателей, чтобы даже такое неукротимое, испорченное сердце, как Алкивиада, трепетало и билось в его сетях, как только что пойманная птица!
Но не одними речами околдовывал мудрец. Тот же Алкивиад, сравнивая его со статуэтками Силенов, которые продавались во всех лавках и внутри которых, если их раскрыть, можно увидеть изображения богов, указал вместе с тем на тайну обаяния Сократовой личности: под этой уродливой и вульгарной оболочкой скрывалась такая мощная и в то же время уравновешенная натура, какая в представлении греков могла быть только у богов.
На первый взгляд Сократ может показаться холодным и бесчувственным – подобно стальной машине – мыслителем, проламывающим себе путь, не останавливаясь ни перед какими соображениями практического или сентиментального характера. Он редко входит в духовный мир своего собеседника и редко чувствует к нему ту симпатию, которая прощает чужие слабости и относится с уважением даже к предрассудкам. Собеседник был для него, прежде всего, больной пациент, которого надлежит вылечить во что бы то ни стало – даже вопреки его нежеланию, и извивается ли он от боли под клинической сталью, протестует ли он всеми фибрами своего окровавленного сердца, вырывается ли вместе с мертвым и живое мясо, – до всего этого Сократу нет дела: он продолжает оперировать подобно хирургу, безжалостно и бесстрастно вырезая мнения и верования, которые кажутся ему вредными и ложными. С убийственной иронией осмеивал он священнейшие чувства человека, дерзкой и злорадствующей рукою сбрасывал он чужие идолы, попирая их ногами, и никогда не задумывался о том, что даже мучительную занозу следует вынимать со всею нежностью и мягкостью любящего сердца. Ввиду этого неудивительно, что некоторые биографы обвинили Сократа в сухости, черствости и недостатке воображения; но это значит, по нашему мнению, упускать из виду ту черту его духовной личности, которая лежит в основе всей его деятельности и жизни, и которая – как это ни покажется парадоксальным – является причиною всей кажущейся его бесчувственности. Великие мысли, как говорит Вовернаг, исходят из сердца, и подо льдом Сократовой мысли действительно текла горячая лава страсти. То была страсть его к истине – именно не любовь, а страсть, всепоглощающая, жгучая и ненасытная, для которой нет удовлетворения в самом обладании. Истина для Сократа была выше всего: он был ее раб, готовый в поисках ее стучать во все двери и лобызать следы ее ног. С настойчивостью пылкого юноши он следовал за нею повсюду – от храма богов до скромной обители ремесленника, – и каждый шаг, приближавший его к ней, казалось, еще больше разжигал его страсть, его желание ею обладать. Стремление его к истине было неуклонно, и где только знакомый облик вечно юной и вечно прекрасной возлюбленной мелькал перед его взором, он забывал все окружающее и отдавал ей все свои помыслы, все свое существо. Однажды под Потидеей, во время военной стоянки, он простоял целые сутки, от зари до зари, погруженный в мучительную думу: солнце взошло и закатилось, сумерки окружили его таинственной мглой, луна облила его своим серебристым сиянием, а он с поникшей головою все продолжал стоять на одном и том же месте, как неподвижная статуя, не замечая времени и не чувствуя ни холода, ни голода, ни утомления. Только когда занялась вторая заря, очнулся он от долгого своего забытья: занимавший его вопрос, очевидно, был наконец разрешен, и, подняв взор навстречу первым лучам солнца, он тихо совершил молитву и возвратился в свою палатку. Так властно царила над его душою истина, так беззаветно и неудержимо стремился он к ней! Нужно ли после этого удивляться его строгому и суровому отношению к другим? Истина – это солнце, все освещающее и все согревающее: стоит ли хлопотать и тужить о том, что чьи-то совиные глаза ослепляются и гады, живущие во тьме и сырости, издают хриплые протесты и корчатся от боли? Только потому, что он так пламенно любил истину, могла развиться в нем бесчувственность к страданиям греха и заблуждения: люби он ее меньше, он был бы и снисходительнее, и мягче, но не был бы тем, чем он был. Без сомнения, он многих оттолкнул и сделал врагами, но те, которые имели мужество простоять под его безжалостным ножом до конца, привязывались к нему, как к своему благодетелю, даровавшему им вторую и лучшую жизнь. Обратимся теперь к другим его особенностям, более популярным и более доступным поверхностному наблюдателю. Все свидетельства сходятся во мнении, что от природы он был страстным и даже склонным к чувственности, но все они в один голос восторженно заверяют, что ни один человек ни до, ни после него не выработал в себе такого самообладания, такого умения держать себя в узде, как Сократ. Он был так умерен в пище и питье, что все удивлялись, как он мог жить! Круглый год, невзирая на погоду, в сильную ли жару или трескучий мороз, он носил одну и ту же плохонькую одежду и ходил босой с непокрытой головою. Одаренный крепким и сильным организмом, он еще более закалил свое тело и мог переносить лишения и труды, как никто. Под Потидеей, когда афинская армия была отрезана от обозов и страшно страдала от голода, а морозы стояли такие суровые, что солдаты редко выходили из палаток и укутывали ноги мехом или соломой, один Сократ делал свое дело как ни в чем не бывало и босиком, в своем обычном хитонишке, маршировал по снегу и льду, как по зеленой траве. Вместе с тем он не был аскет: никто дальше него не мог быть от той уродливой морали, в которую так часто впадают другие моралисты схожих с ним взглядов. Он был сын своего времени, для которого земная жизнь не была ни испытанием, ни юдолью, а прекрасной вещью, которою следует пользоваться со всею радостью и безмятежностью ребенка. И вино, и женщины, и песни имели для него, как и для Лютера, реальное значение, и если он все-таки настаивал на необходимости для всякого умерять свои желания и ограничивать свои нужды, то не из видов умерщвления плоти, как седалища греха, а потому, что считал внутренний мир человека важнее физического и внешнего. Первый должен быть независим от последнего, и, каковы бы ни были наслаждения и страдания, которые мы испытываем, мы не должны подпадать под их влияние. А что другое может вести к таким результатам, как не постоянное и беспрерывное упражнение в умеренности и самообуздании? Стать выше чувственных аппетитов и господствовать над ними или даже поддаваться им, но по собственному желанию, – это высшая цель свободного человека, стремящегося к божественному идеалу. “Не нуждаться ни в чем, – говорил Сократ, – значит быть божеством, а нуждаться лишь в малом – значит наиболее близко походить на него. А так как божественная природа – совершенство, то приблизиться к ней – значит приблизиться к совершенству”. Он сам и был близок к этому идеалу, – не столько тем, что, живя малым, он, по словам Ксенофонта, жил вместе с тем как бы в достатке, сколько тем, что умел сохранять ясность и невозмутимость духа при всевозможных обстоятельствах. Он, например, редко пивал, но когда уж пил, то пил, как никто, и в то время, как его собутыльники валялись под столом, он один, несмотря на то, что выпил больше всех, оставался трезв с такой же спокойной и ясной головой, что и прежде. Это было то самообладание, та ровность настроения, которой не могла не удивляться сама Ксантиппа. “Он у меня всегда возвращается домой, – говаривала она своим соседкам, – точно с таким выражением лица, с каким уходил”. И, конечно, лучшей похвалы нельзя и ожидать.
Рядом с этим самообладанием стоит его мужество. Как мы выше уже указали, он далеко не был нечувствителен к удовольствиям и страданиям нашего бренного тела; напротив, он охотно шел навстречу первым и не менее охотно избегал вторых. Но он умел придавать им должную цену по отношению к духовному своему миру, и там, например, где наслаждения грозили чистоте его нравственного самосознания или страдания являлись неизбежным условием сохранения ее, он умел спокойно, без дальнейших размышлений, без внутренней борьбы уклониться от одних и встретить лицом к лицу другие. Такого рода положения вовсе не представлялись ему дилеммами, как они представлялись и представляются большинству человечества: самой мысли о выборе не существовало для него, – тем менее о компромиссе. Отсюда-то его мужество, непоколебимое, спокойное, сознательное и, вместе с тем, без рисовки, которое с такою силою действовало на воображение его современников. Его хладнокровное и бесстрашное поведение на войне – в сражениях под Потидеей, Делием и других – вызывало всеобщее удивление и похвалы; но еще больше – его стойкость при столкновениях с народом и тиранами. Об этих двух замечательных случаях из его жизни стоит рассказать, так как они чрезвычайно ярко иллюстрируют данную выше характеристику Сократа.