Это подневольное приготовление Юма к юридической деятельности продолжалось всего год, а затем он снова был предоставлен самому себе и без помех принялся за своих любимых писателей. Но чересчур напряженная умственная деятельность юного философа не прошла для него даром. На восемнадцатом году здоровье Юма сильно пошатнулось; появились упадок духа и вялое отношение даже к тому, чем раньше он занимался с таким жаром. Дэвид понял, что ему необходимо хорошенько отдохнуть и окрепнуть телесно и умственно прежде, чем он примется за то серьезное сочинение, которое задумал. Это привело его к решению послушаться советов своих родственников и круто переменить образ жизни; в 1734 году, заручившись важными рекомендательными письмами, Юм отправился в Бристоль, надеясь устроиться в конторе одного из тамошних коммерсантов. “Через несколько месяцев,– говорит Юм в своей автобиографии,– я нашел, что этот род деятельности совершенно неподходящ для меня”. Этого и следовало ожидать. Жизнь и коммерческие занятия в Бристоле не оказали никакого влияния на Юма, и эпизод этот можно было бы совсем обойти молчанием, если бы он еще ярче не оттенял того, что никакие временные уклонения не могли заставить Юма забыть намеченную им цель, не могли отвлечь его от великих дум и стремлений, всецело овладевших его юным существом. Сколько времени провел Юм в Бристоле, это вопрос, на который трудно ответить с точностью. В автобиографии Юма есть намек на то, что пребывание его в Бристоле ограничилось всего двумя месяцами; в других же сочинениях, между прочим в “Мемуарах” Анны Мор, говорится, что бристольский торговец бельем Пич пользовался общением с Юмом в течение двух лет. Как бы то ни было, первый выбор практической деятельности был сделан неудачно; Юм резко порвал сношения с чуждым ему кружком коммерсантов и уехал из Бристоля во Францию, ища вдали от родины такого уединения, в котором он без помех мог бы предаться своим ученым занятиям.
Чтобы покончить с юношеским периодом жизни Юма, нам следует упомянуть об одном замечательном письме этого философа, письме, написанном им в Лондоне, где он останавливался на пути из Шотландии в Бристоль. Неизвестно, кому предназначалось это послание; в бумагах Юма оно сохранилось под обозначением “Письмо к врачу”. Сам автор письма называет его “Нечто вроде истории моей жизни”, и уже по одной этой причине оно имеет право на наше внимание; искренний и сердечный тон письма всего лучше будет виден, если мы приведем целиком главные места из него.
“Я должен сказать Вам,– пишет Юм,– что с самого раннего детства у меня было сильное влечение к книгам и письмам. Так как наше классическое образование в Шотландии,– не идущее, впрочем, далее изучения языков,– обыкновенно оканчивается в четырнадцати– или пятнадцатилетнем возрасте, то по окончании курса мне предоставлялась полная свобода в выборе чтения; скоро я убедился, что меня в равной степени влекут к себе как философские книги, так и произведения поэтические и словесные. Тот, кто изучал философию или критику, знает, что ни в одной из этих областей нет ничего прочно установленного и что они, даже в самых существенных частях своих, заключают главным образом бесконечные противоречия. Изучив их, я почувствовал, что во мне зарождается и крепнет смелость духа, не располагающая меня склониться перед тем или другим авторитетом, а, напротив, побуждающая искать какого-либо нового средства для восстановления истины. После целого ряда занятий и долгих размышлений об этом предмете, когда я достиг восемнадцатилетнего возраста, мне стало наконец казаться, что передо мной открылась совершенно новая арена мысли; это сознание безмерно обрадовало меня, и с жаром, свойственным молодым людям, я отклонял всякое удовольствие, всякое другое занятие, решившись всецело отдаться своим размышлениям. Карьера, которую я намеревался было избрать, юриспруденция, мне опротивела, и я начал думать, что единственный путь, на котором для меня возможен успех,– это стать ученым (scholar) и философом. Этот образ жизни доставлял мне бесконечное счастье в течение нескольких месяцев; но в сентябре 1729 года я почувствовал, что мой первоначальный пыл остывает и что я не могу более поддерживать свой дух на той высоте, на которой до сих пор он испытывал величайшие наслаждения”.
Сперва Юм приписал этот упадок духа проявлению лености и в течение девяти месяцев работал с удвоенным старанием, но так как это не поправило дела, то он пришел к другому заключению. На него произвели сильное впечатление чудные образы добродетели, собранные в произведениях Цицерона, Сенеки и Плутарха, и юноша не щадил себя, пытаясь дисциплинировать свой нрав, свою волю и подчинить их разуму.
“Я старался,– говорит далее Юм,– укрепить свой дух размышлениями о смерти, о бедности, о бесчестии, о страдании и прочих жизненных бедствиях. Без сомнения, все эти размышления очень полезны, когда присоединяются к деятельной жизни, потому что в этом случае представляется возможность действовать согласно с нашими мыслями, и тогда эти мысли проникают в нашу душу, оставляя в ней глубокий след. Зато в уединенной, бездеятельной жизни они только рассеивают и изнуряют ум, потому что душевные силы наши, не встречая никакого сопротивления извне, как бы теряются в пространстве,– ощущение, подобное тому, какое мы испытываем, когда наша рука производит удар в пустоте”. Далее Юм говорит в том же письме: “Я заметил, что нравственная философия древних отличалась тем же недостатком, что и их философия природы, а именно, она была совершенно гипотетична, основывалась более на выдумках, нежели на опыте. Каждый философ обращался только к помощи своего воображения для того, чтобы установить учение о добродетели и о счастье, но не изучал при этом человеческой природы, а между тем на этом-то изучении и должны основываться все теории нравственности”.
Любопытный психологический кризис переживался Юмом в ту эпоху, о которой он так просто и вместе с тем красноречиво рассказывает в приведенном нами письме. Юноша, одаренный смелым полетом мысли и замечательной способностью критики, подметил слабые стороны разбираемых им философских учений; объединить свои замечания и составить из них систематическое опровержение прежних верований – для этого у юного философа нашлись и уменье и достаточная уверенность в своих силах. Но разрушенные старые здания при своем падении открыли широкий горизонт, и отважный мыслитель рвался на эту “новую арену мысли”, пытаясь заложить на ней основание такой самостоятельной работы, которая своею прочностью превзошла бы все предшествовавшие. Но тут и сказалась вся рассудительность Юма, вся неспособность его увлекаться до самозабвения. Критически относясь к другим, он не щадил и себя; он прекрасно понимал, что, ведя уединенную, созерцательную жизнь и не обладая при этом достаточными познаниями в области экспериментальных наук, он не сможет создать таких нравственных теорий, которые основывались бы на изучении человеческой природы. Приходилось еще многое узнать и многому научиться, а юношеское воображение уже предвкушало всю прелесть творческой работы мысли... При таком настроении понятно и разочарование в своих качествах, умственных и нравственных, понятно и вялое, индифферентное отношение к той работе, результат которой так обманул Юма.
Найт именует это настроение молодого Юма “умственной хилостью”; мне кажется, что в этом случае правда на стороне Гексли, который называет апатию и ненормальное душевное состояние нашего философа “кризисом”. Да, кризис, после которого в организме “больного” совершился благодетельный перелом и началось быстрое и уже безостановочное развитие замечательных способностей.