Свои оперы Мейербер сочинял очень быстро, и лучшим доказательством быстроты его творчества может служить знаменитый дуэт из оперы «Гугеноты», написанный накануне представления. Но по окончании сочинения Мейербером овладевали сомнения, беспокойства, он принимался исправлять, переделывать, и иногда от первоначального вида оперы почти ничего не сохранялось. Эта особенность творчества Мейербера была главной причиной того, что он писал оперы по десять лет. Гейне говорит, что Мейербер употребляет на правку и подчистку больше времени, чем другой композитор на сочинение целой оперы. «Одна нота не у места, – говорил сам Мейербер, – данная неподходящему инструменту, возбуждает во мне упреки совести и действует на меня при исполнении, как укол иглы». Подобно многим великим людям, Мейербер отличался большим суеверием; рассказывают, что перед постановкой своих произведений он ездил к гадалке Ленорман.
В Берлине он занимал роскошное помещение на Парижской площади, № 6; приемные комнаты были обращены на площадь, остальные выходили в Тиргартен и были отделаны с царской роскошью. В самом конце дома находилась небольшая комнатка с видом на зеленые аллеи парка, до которой не достигал шум большого города, и эта комната была рабочим кабинетом композитора. В ней он обыкновенно проводил все утро до двух часов за занятиями, затем отправлялся гулять, в три часа принимал посетителей, около четырех-пяти часов обедал, а вечером посещал концерты или отправлялся в театр. Он вел чрезвычайно умеренный образ жизни и хотя любил тонкий стол и хорошие вина, но был очень воздержан как в пище, так и в питье, мог довольствоваться иногда скромной трапезой, состоявшей из кусочка жареной трески. Всегда приветливый, Мейербер с одинаковой вежливостью относился как к высшим, так и к низшим по положению; никогда его нельзя было застать в халате, он не позволял себе принимать гостей иначе как в сюртуке. Но иной раз его встречали в изношенном пальто, в старой шляпе; в Париже он жил в отеле, довольствовался услугами одного лакея, не держал экипажа. На вопросы своих любопытных друзей он всегда отвечал: «Прежде всего я артист и нахожу удовлетворение в сознании, что с семилетнего возраста мог бы существовать на свое искусство. В Берлине у меня есть помещение, соответствующее моему состоянию; я не хочу затмевать своих собратьев и разыгрывать богача».
Мейербер сочинял везде и всегда, но его творчество пробуждалось с особой силой при сверкании молнии, при раскатах грома, при завывании бури: смятение природы, стихийная мощь ее зажигали в душе композитора самое яркое пламя вдохновения. В дни непогоды он весь отдавался творчеству, был незрим для посетителей, которые получали всегда один и тот же ответ: «При дурной погоде его нельзя видеть; если хотите его застать, то пожалуйте в ясный день: он показывается только с солнцем». Мейербер любил сочинять во время прогулок, для которых выбирал всегда самые отдаленные, безлюдные дорожки. В пылу вдохновения он забывал весь окружающий мир, шел вперед, никого не замечая, напевая потихоньку мелодии, держал иногда раскрытый зонтик при безоблачном небе и бывал всегда очень недоволен, когда какой-нибудь назойливый знакомый своим обращением выводил его из его гениальной задумчивости.
– А, это вы, cher maître! Как я рад вас видеть! Ну, а когда же «Африканка»? Что вы теперь делаете?
Бедный гений, захваченный врасплох, проклинал в душе свои зеленые очки, не сумевшие его скрыть, глядел на вопрошавшего, которого он обыкновенно едва знал, спешил прервать беседу; иной раз, выходя из себя, он говорил:
– Что я делаю? Как видите – гуляю по Елисейским полям.
С детства изнеженный, Мейербер отличался всегда довольно слабым здоровьем, внушавшим часто серьезные опасения при тех усиленных занятиях, треволнениях и неприятностях, с которыми сопряжена артистическая деятельность. «Любовь к искусству приняла у нашего великого маэстро такой страстный характер, – пишет Гейне, – что его почитатели часто опасаются за его здоровье. К этому человеку подходит в самом деле восточное сказание о восковой свече, которая, светя другим, тает сама. Он самый ярый враг всяких фальшивых звуков, гама, шума, пискотни; рассказывают презабавные вещи о его отвращении к кошкам и к их концертам. Одна близость кошки способна изгнать его из комнаты, даже довести до обморока. Я уверен, что Мейербер бы умер, если бы это понадобилось, за музыкальную фразу, как другие – за догмат религии. Да, я того мнения, что если в день страшного суда один ангел протрубит фальшиво, то Мейербер в состоянии остаться спокойно лежать в гробу и не принимать участия в воскресении».
Простой образ жизни композитора приводил многих к ложному заключению о его скупости, но он был далеко не скуп, напротив того, делал много добра; в этом отношении маэстро был истый сын своей матери и особенно щедро помогал музыкантам, поэтам и литераторам. Александр Вейль пишет о нем:
«Мейербер узнал от Гейне, что я живу в Париже на 70 франков в месяц и что благодаря тому, что журнал, в котором я сотрудничал, платил нам каждые три месяца, я жил пять недель на 25 франков. И это была правда. Мейербер, у которого я не просил ни полушки, прислал мне еще раньше из Бадена двести франков, хотя я ни слова не писал о нем; но он знал о моем поклонении его гению и сказал мне: „Вы заслужили пенсию в награду за ту добродетель, что сумели прожить в Париже на такую маленькую сумму, и я уверен в том, что вы разбогатеете“. Несколько недель спустя Мейербер уведомил меня, что он по просьбе Гейне будет платить мне ежемесячно тридцать франков за квартиру. Я принял это предложение по-братски, и Мейербер платил действительно за мою квартиру в течение двух лет. Как скоро я благодаря своему перу стал зарабатывать втрое и вчетверо, я попросил его отдавать эти деньги другому, и этот другой был также немецкий журналист. Насколько Мейербер был скуп относительно своей особы, настолько он был щедр к другим. Он никогда не давал менее ста франков тем, кого я ему посылал».
Одной из маленьких слабостей его была любовь к орденам; он видел в них знак признания своих заслуг и потому в торжественных случаях являлся украшенный тридцатью орденами. Это не мешало ему, однако, быть необыкновенно скромным человеком; его гуманность, тонкий, всесторонне развитой ум, чуткое сердце производили обаятельное впечатление и покоряли сердца всех, кому случалось хоть раз подойти поближе к этому замечательному артисту.
Судьба, одарившая его всеми духовными и материальными благами, дала ему познать самое горькое зло – быть отвергнутым своей страной. Этот великий человек, сознававший всю силу своих гениальных стремлений, должен был «искать по свету, где оскорбленному есть чувству утолок». Этот «уголок» он нашел в гостеприимной Франции, откуда завоевал себе весь мир. «Мейербер не принадлежит ни Италии, ни Германии: он принадлежит нам, только нам одним», – говорит его французский биограф. «Такого рода патриотизм мне нравится, – замечает Рубинштейн в своей книге. – В нем, во всяком случае, более национальной гордости, чем в отрицании личности».
Гейне был прав, когда писал, что артист – то самое дитя, о котором народная сказка говорит, что его слезы – чистые жемчужины. «Ах, злая мачеха-судьба бьет бедное дитя так безжалостно, чтобы оно выплакало побольше жемчужин».