Приехав в Париж, Шопен первое время был совершенно опьянен кипевшей там шумной уличной жизнью. В это время обычная шумная жизнь Парижа имела еще более напряженный, лихорадочный характер: прошел только год со времени воцарения Луи Филиппа, и народ еще не мог прийти в себя после Июльской революции; все было неспокойно и малейшего повода было достаточно, чтобы вызвать уличные беспорядки, грозившие принять серьезные размеры. Общественные и политические вопросы так волновали всех, что даже Шопен, обыкновенно столь равнодушный к политике, был несколько увлечен общим течением. Он пишет Войцеховскому о разных политических новостях и подробно описывает ему уличную манифестацию по случаю приезда в Париж польского генерала Раморино. Живя в пятом этаже на бульваре Poissonnière, против квартиры генерала Раморино, он имел возможность из окна наблюдать за собравшейся толпой, и это зрелище произвело на него потрясающее впечатление. Особенно подействовали на него «грубые голоса и крики» столпившегося народа. Шопен, со своим нерешительным, мягким характером, не выносившим даже самых незначительных неловкостей и шероховатостей в обращении, со своей чуткостью ко всему изящному и утонченному и болезненным отвращением к резким, ярким краскам, Шопен, с детства вращавшийся в аристократических салонах, не мог, конечно, сочувствовать демократическому движению. Величие народных восстаний и поэзия борьбы не увлекали его, а возбуждали в нем только ужас. Он слишком был поглощен своей внутренней жизнью и по самому складу своей натуры, по своему артистическому темпераменту оставался чужд идеям, волновавшим его современников: он был слишком большим «эстетиком», чтобы победить в себе предубеждение против неэстетичности проявления этих новых идей. В этом отношении он является прямой противоположностью другого великого артиста, жившего в одно время с ним и бывшего его большим другом – знаменитого Ференца Листа. Энергичный, мужественный, Лист был большим демократом и в молодости даже увлекался сен-симонизмом.
В литературе и в искусстве вообще в то время тоже кипела оживленная борьба. Тридцатые годы во Франции были эпохой расцвета романтизма, когда в литературе творили Виктор Гюго, Жорж Санд, Дюма, Альфред де Мюссе, Готье; в живописи – Делакруа, Анри Шиффер, Орас Берне, Деларош; в музыке – Берлиоз. Но в искусстве, как в политике, Шопен стоял в стороне от идейного движения. Характерно, что, будучи одним из типичнейших представителей романтизма, будучи романтиком по натуре и романтиком во всех своих произведениях, он в то же время в теории не признавал романтизма. Он не любил Берлиоза, находил его сочинения слишком дикими и необузданными и выше всех композиторов ставил Моцарта, сочинения которого своим ясным, классическим стилем являли прямую противоположность его собственным сочинениям. Разговаривая однажды со своим учеником Гутманом о Берлиозе, Шопен сделал пером несколько чернильных пятен на бумаге, потом сложил ее пополам и сказал: «Вот таким образом Берлиоз пишет свои произведения. Он брызгает чернила на нотную бумагу, и в результате получаются случайные соединения нот».
Рекомендательных писем в Париж у Шопена было немного, большая часть из них относилась к музыкальным издателям, но тем не менее он вскоре познакомился со всеми наиболее выдающимися представителями парижского музыкального мира. Он часто бывал у Керубини, у которого собирались многие музыкальные звезды, как, например, Лист, Мошелес, Обер, Россини, Мейербер, Мендельсон, Гиллер и другие. Шопен вскоре освоился с этим кругом и сделался там своим человеком.
Самым замечательным пианистом того времени был Калькбреннер. Теперь он уже почти забыт, но тогда одно имя его наполняло благоговением сердца молодых музыкантов. Несколько освоившись в Париже, Шопен отправился к нему, намереваясь поступить в ученики. Но этот план не удался, потому что Калькбреннер брался быть его учителем только с тем условием, чтобы Шопен обязался учиться у него три года, на что Шопен не согласился, полагая, что три года учения будет для него слишком много. Но с Калькбреннером у них сохранились хорошие отношения, и последний вскоре сам признал, что Шопен не нуждался в его трехгодичном курсе. Калькбреннеру Шопен посвятил свой второй концерт. Вот что пишет Шопен своему учителю Эльснеру по поводу этого инцидента с Калькбреннером: «Трех лет учения для меня слишком много. Я, конечно, стал бы учиться и более трех лет, если бы думал, что этим достигну той цели, которая стоит передо мной. Но для меня ясно, что я никогда не сделаюсь копией Калькбреннера: ему не удастся сломить мое может быть и дерзкое, но высокое и твердое решение – открыть новую эру в музыке. Если я теперь продолжаю работать над своей фортепьянной игрой, то только для того, чтобы быть в состоянии потом стоять на своих ногах. Когда Рис был уже известен как пианист, ему нетрудно было пожинать лавры своей оперой „Невеста разбойника“. И как долго Шпор был уже известен как скрипач, прежде чем он написал „Фауста“ и другие свои знаменитые вещи. Надеюсь, что вы не откажете мне в своем благословении, узнав, на каком основании и с каким намерением я отказался от уроков Калькбреннера». Это письмо очень любопытно: в нем Шопен является не мечтательным, поэтичным юношей, а человеком, поставившим себе известные задачи и решившимся осуществить их. Но во всех сохранившихся письмах это единственное такое место. Потом он, по-видимому, не заботился больше о том, чтобы открывать новую эру в музыке.
Первый концерт его в Париже прошел с большим успехом, но сбор с него был невелик и не мог поправить расстроившееся финансовое положение. Последнее обстоятельство ужасно его заботило. В Париже в то время артисту трудно было пробиться, потому что все были слишком поглощены политикой, чтобы интересоваться музыкой. Шопен, не рассчитывая на успех в Париже, начал было помышлять о переселении в Америку, но родители возражали против этого и звали его вернуться в Варшаву. Шопен окончательно решил уехать домой и сделал все нужные приготовления к путешествию, но в тот самый день, который он назначил для своего отъезда из Парижа, он случайно встретился с князем Радзивиллом. Тот уговорил его остаться еще на некоторое время и вечером повел его к Ротшильду. В этот вечер судьба Шопена была решена: своей игрой он привел в такой восторг всех присутствовавших, что тут же получил несколько предложений давать уроки музыки. Материальное положение его было таким образом обеспечено, и он навсегда утвердился в Париже.
В 1832 году Шопен был уже одним из самых популярных парижских пианистов. Он вскоре сделался избранным учителем фортепьянной игры среди аристократии и был очень доволен этим положением. Он пишет Дзевановскому: «Я вращаюсь в самом высшем обществе – среди посланников, князей и министров. Каким образом я к ним попал – я и сам не знаю: это случилось как-то само собой. Но для меня это теперь положительно необходимо, потому что как бы то ни было, а настоящий хороший вкус исходит оттуда. Вы сразу начинаете пользоваться репутацией талантливого пианиста, если вас слышали у английского или австрийского посланника… Сегодня я должен дать пять уроков. Ты, вероятно, думаешь – я вскоре сделаюсь богачом, но увы! кабриолет и белые перчатки съедают почти все мои заработки, а без этих вещей нельзя поддержать „bon ton“. В этом письме Шопен старается дать понять, что он посещает салоны высшего света ради своей артистической карьеры, но едва ли это было так. Конечно, он сознавал, что великосветские знакомые могут быть ему полезны и в этом смысле, но главная причина того, что он постоянно вращался среди аристократии, заключалась просто в его личном тяготении к ней, которое обусловливалось всей его натурой и воспитанием. В этом была, конечно, и некоторая доля тщеславия, недостойного такого великого артиста, каким был Шопен. В вышеприведенном письме характерно также его сообщение о белых перчатках, поглощающих большую часть его доходов. Шопен, этот „уроженец волшебного мира поэзии“, как называет его Гейне, был в то же время большим франтом. В письмах к своему парижскому другу, Юлию Фонтану, он дает ему разные поручения к своему портному и с необычайной обстоятельностью распространяется насчет цвета брюк и выбора материи для жилетки. Он особенно настаивает на том, чтобы все было сделано по самой последней моде.