Мы, конечно, далеки от того, чтобы приписывать Екатерине Романовне только одни идеальные стремления в рассказанной нами истории и видеть в ее действиях проявления лишь высокопатриотического подвига. Муции Сцеволы и Горации Коклесы принадлежат, главным образом, к такому периоду человеческой истории, когда “я” инстинктивно отождествляется с понятиями “общества” и “государства”. Возможны, конечно, такие же необычайные подвиги и во имя глубокой потребности пострадать за идею, за “ближних”, и тем принести счастье людям. Но, как мы видели, такие элементы могли играть лишь незначительную роль в решимости княгини Дашковой: у нее было достаточно реальных побуждений личного характера, чтобы пойти на совершенный ею подвиг. Да и по самым условиям жизни и воспитания в том круге, где вращалась Дашкова и где внешний успех и блеск считались величайшим счастьем, трудно было бы ожидать от нее бескорыстного побуждения пострадать во имя счастья людей. Хотя Екатерина Романовна и приводит в записках немало примеров своего будто бы отрицательного отношения к личным выгодам, но, разумеется, к этим свидетельствам автора, весьма естественно склонного выставлять свои действия в лучшем свете, нужно относиться с осторожностью: слишком много имеется доказательств того, что “бренные блага”, третировавшиеся княгиней на словах с высоты философского величия, на деле представлялись ей весьма ценными.
В записках княгини есть занимательный рассказ об этом “бескорыстии на словах” их автора. Когда императрица возвращалась из Петергофа в карете, пригласив в нее Дашкову, графа Разумовского и князя Волконского, то между дамами произошел следующий разговор:
– Чем я могу отблагодарить вас за ваши услуги? – самым дружеским тоном спросила императрица Дашкову.
– Чтобы сделать меня счастливейшей из смертных, – громко, в духе псевдоклассических героев Расина, отвечала та, – нужно немного: будьте матерью отечества и позвольте мне остаться вашим другом!
– Все это составляет мой долг; но мне бы хотелось несколько облегчить себя от бремени той признательности, которую я к вам чувствую...
– Я думаю, – возразила Дашкова, – что услуги, оказанные другом, не могут никогда сделаться бременем.
Не правда ли, какие громкие, бескорыстные слова? Как будто читаешь сцену из классической трагедии с высокого “калибра” героями, говорящими отборным языком самые отборнейшие фразы! Но это высказанное в карете отречение от личных выгод, однако, не помешало княгине Дашковой впоследствии просить и получить немало и на свой пай “презренного металла”...
Но, говоря о тех причинах, которые привели Дашкову к решимости действовать, мы должны указать и на то, что в те молодые годы у княгини, при ее восторженном настроении, не могло быть только исключительно одних практических соображений: у нее было несомненно много романтического задора и искреннего энтузиазма в пользу своего обожаемого друга-императрицы. Не забудем, помимо того, что она была достаточно умна, чтобы понимать всю выгодность и для государства грядущей перемены. И если мы сравним ее действия с действиями других участников, исключительно руководившихся личными видами без всяких извиняющих романтических мотивов, то должны отдать безусловное предпочтение Екатерине Романовне перед многими из них.
Как же был оценен этот энтузиазм Дашковой и ее энергическая деятельность Екатериной II? Во всяком случае, недостаточно, и государыня была во многом несправедлива к своей страстной партизанке. Довольно удовлетворительным объяснением этого факта может служить то, что Екатерина II, сама горевшая жаждой подвигов, долженствовавших прославить ее имя на весь мир, не хотела разделять этой славы, – в особенности в первое время царствования, – с другой женщиной: она не могла терпеть около себя молодой, умной, образованной и энергичной особы, не стеснявшейся говорить резкостей и не способной на скромную роль только одобряющей слушательницы. В начале царствования Екатерины II участие в управлении государственными делами такой самолюбивой личности, как Дашкова, когда еще сама государыня не успела приобрести популярности, могло казаться ей опасным для собственной репутации. Известно, что Екатерина II всячески старалась показать различным европейским знаменитостям, что только она сама, одна, заведует всеми государственными делами. Может быть, конечно, и самые свойства характера Дашковой, любившей во все вмешиваться и играть доминирующую роль, в связи с вышеуказанной причиной обусловили быстрое охлаждение к ней государыни.
Прежде всего представляется интересным вопрос, насколько было крупно участие княгини Дашковой в событиях, подготовивших 28-е июня 1762 года. Весьма вероятно, что от нее, в особенности вначале, многое скрывалось, когда еще не убедились в ее искренности и способности помогать делу. Но представляется положительно несправедливым то умаление ее значения в этом событии, которое видно в отзывах Екатерины II, например, в письме к Понятовскому. “Княгиня Дашкова, – пишет государыня, – младшая сестра Елизаветы Воронцовой, хотя она хочет приписать себе всю честь этого переворота, была на весьма худом счету благодаря своей родне, а ее девятнадцатилетний возраст не вызывал к ней большого доверия. Она думала, что все доходит до меня не иначе, как через нее... Наоборот, нужно было скрывать от княгини Дашковой сношения других со мной в течение шести месяцев, а в четыре последние недели ей старались говорить как можно менее”... “Выведите из заблуждения, прошу вас, – пишет далее Екатерина II, – этого великого писателя (Вольтера)”...
“Великий писатель”, мнением которого так дорожила “Семирамида Севера”, был “введен в заблуждение” Шуваловым, рассказавшим ему о выдающейся роли Дашковой в июньском событии, – и это было очень неприятно государыне...
Приведя это письмо, мы должны привести и замечания на него, выраженные Екатериной Романовной в послании к ее другу мистрисс Гамильтон. “Императрица уверяет, – пишет Дашкова, – что я мало участвовала в этом деле и была не что иное, как честолюбивая простофиля... Я не могу себе представить, чтобы такое возвышенное существо, как императрица, могло говорить таким образом о бедной своей подданной так скоро после того, как эта самая личность обнаружила бесконечную к ней преданность и рисковала, служа ей, потерять голову на плахе”.
В этих трогательных и благородных словах звучит сомнение в подлинности помянутого письма к Понятовскому.
Если и нельзя без оговорок принимать рассказ Дашковой о названном событии, в котором она будто бы оказывается главным двигателем, то во всяком случае имеется немало беспристрастных и достоверных свидетельств о том, что ее роль не была так незначительна, как это старались представить недоброжелатели княгини. Если среди военных главная деятельность принадлежала Орловым, то весьма значительная роль должна быть отведена и Дашковой, набиравшей союзников для дела среди высокопоставленных слоев общества. Хорошие отношения к дяде Н. И. Панину, воспитателю Павла Петровича, очень пригодились Дашковой. Вообще, знакомства и связи племянницы великого канцлера были так обширны и энергия ее вместе с умом и образованием так выдавались над общим уровнем, что все это представляло благодарные условия для успешной деятельности. И нужно сознаться, что многие действия княгини были разумны, осторожны и ловки.
Помимо других свидетельств (например, депеш английских посланников и пр.), при оценке деятельности Дашковой для нас представляется достаточным указание такого компетентного свидетеля, как Михаил Илларионович Воронцов. И это показание тем более ценно, что оно принадлежит свидетелю, очень враждебно настроенному против племянницы и склонному скорее приуменьшать ее успехи и дела. В письме к племяннику Александру Романовичу от 21 августа 1762 года великий канцлер, весьма резко аттестуя племянницу, говорит однако: “Правда, она имела большое участие в благополучном восшествии на престол всемилостивейшей нашей государыни, и в том мы ее должны весьма прославлять и почитать”...