Тем не менее это дело, столь характерное для нравственного состояния тогдашнего общества, не осталось без последствий для дальнейшей судьбы Демосфена. Частью потому, что он остался при весьма небольших средствах и, стало быть, должен был искать себе какое-нибудь доходное занятие, а главное, быть может, оттого, что успех его первого дебюта вскружил ему немного голову. Демосфен решил посвятить себя адвокатуре как наиболее подходящей и, при тогдашней всеобщей страсти к тяжбам, прибыльной профессии. Аттическое право стало к этому времени весьма сложною наукою, и при той высокой степени специализации занятий, какая господствовала в Афинах со времен софистов, адвокаты сложились в особое сословие, без которого обществу трудно было бы обойтись. Они давали необходимые советы, составляли для своих клиентов речи и иногда сопровождали их в суд, где садились подле них и подсказывали им, получая за все это блестящие гонорары. Их положение в обществе было бы чрезвычайно почетное, если бы рядом с ними не существовали так называемые “логографы” – нечто вроде наших трактирных адвокатов, – которые своим кляузничеством и хищничеством бросали тень и распространяли заразу на всю профессию. То была все мелкоплавающая тварь, для которой мутная вода была чистым раздольем: они писали как прошения, так и доносы, затягивали дела, осложняли процессы, придумывали новые жалобы и с особенным удовольствием подстрекали к тяжбам простодушных карасей, зная, что рано или поздно они попадут к ним же в пасть. Конечно, Демосфен не принадлежал к этой породе “юристов”; но несомненно, как мы увидим ниже, практика и приемы их не прошли бесследно и для его профессиональной этики.
Первые его попытки выступить перед широкой публикой были довольно плачевны. Нигде, вероятно, красноречие не ценилось так высоко и вместе с тем так тонко и так строго, как в афинских народных собраниях, где каждый был если и не всегда патриот или проницательный политик, то, по крайней мере, отличный знаток и любитель искусства во всех его видах. Между тем, трудно было бы встретить оратора, более плохо подготовленного природою к своей роли, нежели Демосфен. Хилый и узкогрудый с раннего детства, он совсем не был способен на те усилия, которые требуются от оратора, выступающего в больших и многолюдных собраниях: его тихий и слабый голос, легко переходивший в фальцет, прерывался болезненной одышкой, его речь, и без того невнятная и неровная, уродовалась еще неприятной картавостью и нечистым произношением, а нервозность и нерешительность часто заставляли его комкать целые фразы, вызывая нечто вроде заиканья. К тому же его жесты и общая манера держаться на трибуне далеко не отличались величием и красотою: он имел привычку подергивать плечом, нескладно размахивать руками и двигаться взад и вперед с угловатой неловкостью. Неудивительно, что его первое выступление на публичной эстраде было встречено всеобщим хохотом и шиканьем, заставившими его умолкнуть и исчезнуть. Он, однако, не пал духом и с удвоенным рвением принялся за исправление своих недостатков. Древние биографы передают нам в подробности средства и приемы, которые он употреблял с этой целью. Деметрий Фалернский уверяет даже, что он слыхал их от самого оратора; но насколько эти рассказы правдоподобны, – мы все-таки не решимся сказать. Для укрепления легких он будто бы взбирался по несколько раз в день на гору, стараясь как можно реже и глубже дышать; для расширения голосовых связок он произносил длинные декламации, стоя на берегу моря и стараясь звуком своего голоса заглушить шумный прибой волн, а для приучения языка к чистому произношению он набирал мелкие камешки в рот и в таком положении произносил целые тирады. С целью же выработать приличную жестикуляцию он запирался на целые месяцы в подземную хижину, где никто не мог ему мешать, и там с полуобритой головою – дабы не могло быть искушения бросать занятия и выходить на свет Божий – упражнялся перед зеркалом, изучая малейшие свои движения и подвесив над своим плечом заостренный меч. Вероятно однако, что и этих необычайных усилий было недостаточно, потому что, когда он сделал вторичную попытку выступить перед публикою, он потерпел такое же фиаско, как и в первые раз. Укутав голову плащом и сгорая со стыда и обиды, он пробирался домой с целым адом в душе, терзаемый отчаяньем, оскорбленным самолюбием и ненавистью ко всему и вся. Он решил отказаться от своей любимой мечты, но, к счастью, его нагнал, говорят, известный в то время комический актер Сатир, который, заметив, как много гения проглядывало в этих жалких дебютах, решил ему помочь и указать, в какую сторону надлежит направить свои усилия. С судорожной страстностью стал Демосфен рассыпаться в жалобах на несправедливость судьбы, которая так скупо относится к человеку, уложившему все свои силы в любимое дело. “Это верно, – ответил умный актер, – но не прочтешь ли ты мне чего-нибудь из Еврипида и Софокла?” Демосфен с охотою исполнил его желание, и, когда он окончил, Сатир прочел то же самое, но с такою плавностью и выразительностью дикции, с такой безыскусственной и, вместе с тем, тонкой жестикуляцией, что Демосфен долго не мог опомниться от изумления и, наконец, понял все свои недостатки. Опять начались прежние занятия в пещере и на морском берегу, но на этот раз с большими шансами на успех, нежели прежде. Понятно, однако, что одной внешней стороной ораторского искусства занятия Демосфена не ограничились: с такою же основательностью и терпением трудился он над выработкою языка, стиля и логической формы, которые так высоко ценились в эпоху, жившую традициями софистов. С неимоверным прилежанием изучал он лучшие существовавшие тогда сочинения по риторике, вроде знаменитого “Руководства” Исократа (предание о том, что он многим был обязан “Риторике” Аристотеля, не заслуживает доверия, – хотя бы уже потому, что сочинения этого философа были редижированы значительно позднее), семь раз кряду переписывал он Фукидида, этого бесподобного мастера выражать целые мысли в одном сжатом и сильном, подобно граненому алмазу, слове, и тщательно заучивал содержание слышанных или читанных им речей, стараясь проникнуть в глубь логического течения аргументов, обдумывая при этом каждый оборот, каждое выражение, каждое слово. Его старания в конце концов увенчались успехом, и после некоторых попыток, носивших следы чужих влияний, он сделался оратором, какого мир не знал ни до, ни после него.
Первая речь, с которою он выступил на политическом поприще (не считая немногих чисто судебных речей до этого), относится к 354 г., когда ему шел уже тридцатый год. Собственно говоря, и эта речь была произнесена в зале суда, но ввиду ее политического содержания она смело может быть признана за начало политической деятельности Демосфена. Речь шла о законе Лептина, проведенном с год тому назад, в силу которого ни один афинский гражданин, за исключением потомков тираноубийц Гармодия и Аристогитона, не мог быть освобожден от “литургий”: так назывались почетные повинности вроде постановки хоров и прочие, которые возлагались на богатые классы, и от которых последние, естественно, отлынивали, ссылаясь на свои заслуги и другие обстоятельства, даровавшие по прежнему закону изъятия и льготы по выполнению этих обязанностей. Закон Лептина, проведенный, очевидно, в интересах городского пролетариата, возбудил сильное неудовольствие и в имущих кругах, и молодой богатый кутила Ктезипп, сын Хабрия, которому жаль было утерять привилегию, предоставлявшуюся ему по прежним законам в качестве сироты, возбуждает дело о неконституционности Лептинова закона и приглашает себе в синегоры (адвокаты) Демосфена. Последний весьма охотно берется за дело, желая угодить Ктезипповой матери, знатной и влиятельной вдове, и произносит довольно талантливую речь, в которой старается поставить вопрос о льготах и изъятиях на принципиальную почву необходимости для государства держать свои обещания. Его усилия, однако, пропали даром: у нас нет данных думать, что закон Лептина был отменен; зато мы имеем здесь первый пример того отношения логографа к делу, о котором мы упоминали раньше.