Коленкур, с большим мужеством начал доказывать, что Александр неповинен, что его намерения честны. Приехав в Париж, насквозь пропитанный рассуждениями, которые обаятельный монарх изложил ему с таким искусством, облекши их в подкупающую форму сердечных излияний и чарующих слов, герцог по всем вопросам выставил против французских взглядов русские. Он перечислил оказанные Александром услуги, затем случаи несправедливого к нему отношения, прямые и косвенные подстрекательства, крупные обиды, булавочные уколы – все, от чего страдала рыцарская душа русского монарха.

Наполеон выслушал все это, не скрывая возрастающего нетерпения. Иногда, когда ответ не представлял затруднений, он бросал его с видимым желанием резко оборвать говорящего. Так, он не дал Коленкуру высказать, что Россия плохо была вознаграждена за свое призрачное содействие во время войны с Австрией. Когда же бывший посланник назвал несомненно существовавший, но ускользнувший от его внимания план нападения “смешной сказкой”, выдуманной поляками, император сделался окончательно груб и резок. “Александр и русские, сказал он, водили вас за нос; вы совсем не знали того, что происходило. Даву и Рапп много лучше держали меня в курсе дела. Не смущаясь этим резким замечанием, Коленкур продолжал и довел до конца свой отчет. Его мнение, которое четыре месяца тому назад могло быть во всех отношениях ошибочным, теперь имело свое основание. Плохо, осведомленный о тогдашнем положении, он имел неизмеримо более ясное представление о настоящем, и мог доподлинно утверждать, что Александр не намерен начинать войны и желает ее избегнуть в категорических выражениях он головой ручался за это. Воодушевляясь своими словами, он дошел до того, что сказал: “Я готов подвергнуться заточению, готов положить голову на плаху, если события не оправдают меня”.

Эти слова были сказаны таким убежденным тоном, что смутили императора, сбили его с твердой позиции. Ничего не ответив, он прервал разговор и, погрузившись в размышления, начал ходить по кабинету. Коленкур молча смотрел, как тот шагает взад и вперед, терзаемый неотступными заботами. Перед его глазами то терялись в глубине комнаты широкая спина и вздернутые плечи императора, то вырисовывалось выплывавшее оттуда, осененное глубокой думой чело. Какой поток противоречивых чувств бушевал в душе императора? Сознавал ли он, что переживает одну из самых решительных минут своего царствования? Он продолжал ходить, углубившись в самого себя, ничего не замечая кругом. Минуты проходили одна за другой – тяжелые, нескончаемые.

Таким образом, в полном молчании прошло четверть часа. Наконец, очнувшись от дум, Наполеон подошел к своему собеседнику и обратился к нему со следующими словами, в которых открыто поставил такой вопрос: “Верите ли вы, что Россия не хочет войны, что есть вероятность, что она останется верной союзу и снова вступит в континентальную систему, если я дам ей удовлетворение за счет Польши?”.

Коленкур повторил то, что и раньше говорил в своих депешах, т. е., что крупная уступка за счет Польши, если она будет поддержана умеренной политикой, обеспечит мир и будет способствовать оживлению союза. На вопрос императора, в чем должна заключаться уступка, Коленкур, которому не удалось вполне разобраться в крайне туманных признаниях Александра, не мог с точностью ответить, и удовольствовался тем, что установил ее в принципе. Он добавил, что, по его мнению, частичная эвакуация Данцига и прусских крепостей доставит Петербургу большое облегчение и приведет к улучшению натянутых отношений. Однако, идея ослабить теперь же, до окончательного соглашения, наши оборонительные и военные средства не пришлась по душе императору. Он живо ухватился за эту тему, и тотчас же между ним и его оппонентом завязался оживленный диалог. Один нападал, другой стойко отражал удары.

“Русские боятся?” – спросил император. “Они боятся?” – повторил он, как будто мысль, что уже одно созерцание его войск внушило русским страх, польстила ему и доставила утешение его гордости. – “Нет, они не боятся, но они предпочитают войну положению, которое уже не мир”. – “Не думают ли они предписывать мне свою волю?” – “Нет”. – “Однако, требовать, чтобы я, в угоду Александру, эвакуировал Данциг, – значит предписывать таковую”. – “Александр ни на что точно не указывает,– вероятно, с целью, чтобы нельзя было сказать, что он угрожает; но он подводит итоги всему, что произошло со времени свидания с Тильзите. Я мог наблюдать, что внушало беспокойство, и, следовательно, могу сказать, что может дать успокоение”. – “Пожалуй, мне скоро придется испрашивать у Александра разрешения делать смотр войскам в Майнце? – “Нет, но то, что они идут в Данциг, ему не нравится...” – “Русские возгордились: не хотят ли они навязать мне войну?” – “Нет, ни войны, ни своей воли; но они не хотят подчиняться чужой”. – “Не думают ли русские распоряжаться мною, как в царствование Екатерины II распоряжались их ставленником, польским королем? Я не Людовик XV; французский король не потерпит подобного унижения”.

Не в первый раз уже вызывает он, по поводу Польши образ беспечного монарха, допустившего совершить на своих глазах преступный раздел и осужденного за это историей, точно воспоминание об этом позоре преследовало и мучило его. С возрастающим одушевлением он два, а может быть, и три раза повторил свою фразу о Людовике XV, затем, наступая на Коленкура, подойдя к нему вплотную, пронизывая его мечущим молнии взором, сказал: “Вы хотите унизить меня?” – “Ваше Величество, – спокойно ответил Коленкур, – вы спрашиваете меня о средствах поддержать союз, я указываю вам на них. Нужно как можно ближе подойти к тому положению, какое установилось непосредственно за Эрфуртом. Если вы хотите восстановить Польшу, тогда – другое дело”.—“Я уже сказал вам, что не хочу восстанавливать Польши”. – “Тогда я не понимаю, ради чего Ваше Величество пожертвовали союзом с Россией”.– “Не я, а она порвала его, потому что ее стесняет континентальная система”. Коленкур дал почувствовать, что своей системой разрешений на торговлю император первый подал пример нарушения законов блокады. При этом возражении, затронувшем слабую сторону его аргументации, император почувствовал удар и признал, что он нанесен искусно. Он улыбнулся и, взяв Коленкура за ухо, спросил его: “Вы влюблены в Александра?” – “Нет, но я поклонник мира”. – “Я тоже, но я не хочу, чтобы русские приказывали мне эвакуировать Данциг”.—“Они и не говорят об этом: ведь выражать желание и выставлять требование – не одно и то же”.

Заспорив о Данциге, они уклонились от главного и самого жгучего вопроса. Наполеон понимал, что под загадочными фразами и недомолвками Александра скрывалась упорная задняя мысль, какое-то желание, которого тот не решался высказать, что во всем этом деле была иная подкладка. “Вас надувают, сказал он Коленкуру; я – старая лисица; я знаю греков”. Коленкур: “Позвольте мне, Ваше Величество, высказать последнее соображение?” Император: “Говорите... (с нетерпением) Да говорите же!” И в его жесте, в голосе, в вопросительном взгляде чувствовалось приказание дать откровенный и ясный ответ.

Тогда, вернувшись к главному вопросу, Коленкур воспроизвел его с большею силой, с большею широтой, хотя все еще в общих выражениях. Он показал его в том виде, как сам понимал. По его мнению, наступило время, когда император должен сделать выбор между двумя вполне определенными решениями, из которых каждое в отдельности имело свои хорошие стороны, но которые взаимно исключали друг друга.

Первое состояло в том, чтобы успокоить Россию, и – открыто предоставив ей верный залог против восстановления Польши, вернуть себе эту первоклассную союзницу, рискуя привести в отчаяние поляков, и, может быть, навсегда оттолкнуть их от себя. Императору, его мудрости – решать, какой дать залог. Приемлемо и второе решение, т. е. поступить как раз наоборот: снова взять на себя труд восстановления Польши и довести до конца дело, наполовину выполненное в 1807 и 1809 гг., т. е. целиком восстановив Польшу. В таком случае придется воевать с русскими, но такая война будет иметь известную цель: она будет за вполне определенный предмет, ради которого стоит и потрудиться. Ибо тогда – восстановленная в прежних границах, поставленная в ряд великих держав – Польша сделается нашей точкой опоры на Севере и изменит там в нашу пользу распределение сил. Каждый из этих планов имеет свои выгоды и неудобства; но пробил час, когда следует открыто избрать тот или другой и уже остановиться на нем окончательно; между ними нет места промежуточному и двусмысленному решению. Эта суровая альтернатива уже была выставлена Коленкуром в его переписке; его слова были только иным изложением замечательных строк, написанных в одной из последних депеш: “Императору следует выбрать между Польшей и Россией, ибо дела приняли такой оборот, что для того, чтобы не разочаровать одной – нужно потерять другую”.[232]

вернуться

232

Коленкур Маре, 8 мая 1811 г.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: