Идут века, шумит война,
Встает мятеж, горят деревни,
А ты все та ж, моя страна,
В красе заплаканной и древней…

Громче стал голос поэта, никому не слышимый до поры. Слова, непонятые раньше, вернулись ко мне и стали понятны в этом сумрачном свете из слепых оконных проемов. Потом я читал строки из дневников Блока. Теперь я понимал поэта.

«Мы на вас смотрели глазами арийцев, пока у вас было лицо. А на морду вашу мы взглянем нашим косящим, лукавым, быстрым взглядом; мы скинемся азиатами, и на вас прольется Восток. Ваши шкуры пойдут на китайские тамбурины. Опозоривший себя, так изолгавшийся, — уже не ариец. Мы — варвары? Хорошо же. Мы и покажем вам, что такое варвары. И наш жестокий ответ, страшный ответ — будет единственно достойным человека».

Я читал, и из этих слов вырастали «Скифы». Как же я раньше не знал!.. Я с удивлением открывал для себя явную связь строк с жизнью. С далеким восемнадцатым годом, с годом нынешним. Недаром поэта называли провидцем. Я как бы прикоснулся к его жизни. Слова навсегда оставались в моей памяти.

«Едва моя невеста стала моей женой, лиловые миры первой революции захватили нас и вовлекли в водоворот».

В памятном восемнадцатом году — письмо Маяковскому. И я теперь пытался понять его, пока в прикрытых моих глазах бежали строки:

«Не так, товарищ! Не меньше, чем вы, ненавижу Зимний дворец и музеи. Но разрушение так же старо, как строительство, а так же традиционно, как оно. Разрушая постылое, мы так же скучаем и зеваем, как тогда, когда смотрели на его постройку. Зуб истории гораздо ядовитее, чем вы думаете, проклятия времени не избыть. Ваш крик — все еще только крик боли, а не радости. Разрушая, мы все те же еще рабы старого мира: нарушение традиций — та же традиция. Над нами — большее проклятье — мы не можем не спать, мы не можем не есть. Одни будут строить, другие разрушать, ибо „всему свое время под солнцем“, но все будут рабами, пока не явится третье, равно непохожее на строительство и на разрушение».

Но эти диковинные слова были мне уже знакомы, я впервые прочел их у моей тетки в Москве… У нее целый шкаф со стихами, поэтическими дневниками, даже письмами. И красные, зеленые, белые корешки переплетов кажутся клавишами неведомой музыкальной машины…

Что записал бы поэт в своем дневнике, если увидел бы день сегодняшний? И смог бы я с ним согласиться?

…Я перелистал удивительную книгу, неведомо как попавшую в эту библиотеку. Устами героя Платон рассказывал об Атлантиде, огромной стране за Геракловыми столбами, среди океана, в бедственную ночь опустившейся на дно. Случилось это в десятом тысячелетии до нашей эры. Недалеко от моря в этой легендарной стране возвышалась гора, окованная красной бронзой, с дворцом-храмом. Шесть крылатых золотых коней украшали храм.

В докладе об Атлантиде на заседании Океанографического института в Париже в 1913 году геолог Термье доказал, что найденные на дне океана куски лавы в районе предполагаемой Атлантиды могли затвердеть только на воздухе. Эта древняя лава покрывала огромное пространство, когда оно еще было сушей. Предки гуанчей, инков, майя в древности могли соприкасаться с культурой атлантов. В древнем царстве инков над рекой Гуатаной был разбит удивительный сад. Деревья, кусты, цветы и плоды в саду были сделаны из металлов разных оттенков. Бабочки с золотыми усиками сидели на фантастических цветах и листьях, пестрые металлические птицы покачивались на ветвях, в густой серебряной траве прятались ящерицы и змеи со сверкающими узорами на гибком теле. Тихий металлический звон раздавался, когда налетел ветер, и тогда казалось, что улитки и гусеницы медленно ползли по зеленоватым веткам и листьям, свесившимся над плантацией золотого маиса. Но, как бы ни была тонка работа древних мастеров, ветер не мог сломать ни одного стебелька, ни одной былинки. Так бы и позванивала до сих пор серебряная трава над Гуатаной, если бы испанцы не уничтожили сад, существовавший до них тысячу лет.

* * *

Потом было несколько изнурительных дней, когда я спал на ходу и кто-нибудь поднимал меня после коротких привалов, — вот тогда и подвела меня память, и я ничего не мог поделать с собой. Мне стало казаться, что я видел в библиотеке гораздо больше книг, чем их было на самом деле, и эту странность я мог объяснить только так: я мысленно переносил туда, в тот тревожный день, книги, которые читал и раньше.

ГОСПИТАЛЬ

Сероглазая, остриженная под мальчика, в свитере поверх гимнастерки — такой я запомнил Валентину, Это был первый человек с Большой земли. Мы помогали ей спрятать парашют, перенесли рацию. И вот я почувствовал — капитан стал отдаляться от нас, от нашей землянки, заглядывал к нам все реже и реже.

Последние сталинградские залпы покончили с вечной, казалось, тревогой. В начале мая мы принимали первый самолет. Ночью запылали жаркие костры на поляне, где ромашки белели, как первый снег. Черная сова тихо, быстро скользнула над куртиной ромашек и коснулась земли. Самолет…

В июне появился второй самолет; кто-то встречал его, разжигал костры, переносил раненых, — значит, и меня тоже. Самолет поднялся; я очнулся и увидел, как синело небо и горел на нем красный Антарес. На рассвете самолет качнул крылом, возникли светлые далекие леса.

…Аэродром. Автомобиль с брезентовым верхом. Серая грунтовая дорога. На выбоинах нас подбрасывает, кто-то стонет.

Солнце заглядывает под брезент. Вспоминаю, как капитан и Скориков вынесли меня с поля боя; кажется, я потерял тогда сознание

Час. Два. Три. Солнце поднялось: на полу кузова пляшет узкая светлая полоса.

Останавливаемся.

Молодой парнишка и медсестра несут меня; впереди — холм, небо качается…

Явился белый храм на холме, с куполами и колокольней. От высоких святых ворот в обе стороны бежали стены монастыря, прихотливо повторяя извивы реки. На несколько мгновений проковал он внимание, но их я запомнил. Как белые, опоясавши? холм облака — соборы и церкви; как застывший звон — купола в голубом воздухе над рекой; подобна вечному древу колокольня, светлая и высокая. Абрис мягкий, певучий, закругленный. Желта еще земля от прошлогодней травы, темна вода в реке, отразившая рукотворное диво. Еще светлее, чем стены храма, облака в голубой вышине. На древних закомарах — тени, печать сиротства, травяной горечи; желто-полынные кусты.

Тропа то опускалась, то поднималась над берегом, пока не вышла на прыгучий деревянный мосток, и снова поплыли купола, и святые ворота, и ветхие украшения стен с явными следами дождей, ярых летних лучей, скользящих по куполам, птичьих шаркающих крыльев, темных прикосновений ветров и бурь.

Госпиталь…

* * *

Вот мои соседи: Вася Кущин и лейтенант Сосновский, который в нашей палате временно, до получения документов.

Вася Кущин молчалив, застенчив, про таких говорят, что они тележного скрипа боятся Однажды я читал ему стихи, он слушал с удовольствием. Не сам просить стеснялся… Был он, в общем, мальчонкой.

Лейтенант Сосновский чем-то похож на капитана. Вначале мы с ним было сошлись, но потом я несколько разочаровался, сравнивая его с капитаном. Тот был до жесткости цельным, неумолимым, даже фанатичным, но это соединялось с таким умом, что и про себя частенько думал: «Ну и голова…» Сосновский был каким-то разбросанным, что ли, растерянным, не чувствовалось в нем стержня, только в шахматы он играл мастерски. Я же недолюбливал эту игру, а если брался играть, то играл, почти не глядя на доску, по памяти, — и часто проигрывал; не память меня подводила, а мечтательность: я всегда мечтал о каких-то необыкновенных комбинациях при самых простых позициях и, конечно же, зевал и пешки и фигуры.

…Дело шло на поправку Кость ноги срослась. Только в пояснице ощущалась иногда горячая боль, нередко — по ночам. Письмо матери, бабке, потом — от них… Мать писала: «Дорогой Валюта…» Потом слезы… о бомбежке… о работе. Вместе с заводом она была в эвакуации


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: