Слушая речи герцога, Мармон подумал о себе, ядовито улыбнулся украдкой по собственному адресу, мысли его вдруг подчинились ритму и оборотам речи собеседника, покорно последовали за навязчивой размеренностью его фраз. Маршал знал за собой эту слабость — подчиняться чужому влиянию, но, пожалуй, никогда не чувствовал он этого так явно, как в присутствии Бонапарта, чего не мог простить своему бывшему властелину. И хотя он слегка досадовал на себя за то, что сейчас, в беседе с Ришелье, вновь подпал под власть чужой мысли, все же именно благодаря этому он мог оценить, измерить влияние и могущество этого человека, столь отличного от вельмож, окружавших короля. И даже императора… «Вот те на! — чуть было не воскликнул он вслух. — Я ведь подумал „император“!..»

А Ришелье тем временем с той же силой и даже, пожалуй, с еще большей страстностью распространялся о том, какую вероломную роль по отношению к аристократии сыграли писатели и ученые из третьего сословия, коих он почитал за самых непримиримых врагов знати… но тут вошел слуга и принес легкий завтрак, который Ришелье велел подать в спальню. Герцог был более чем умерен в еде, и Мармон полностью это одобрял, ибо сам с трудом выносил чересчур обильные трапезы в Тюильрийском дворце и непомерное обжорство Бурбонов. Хозяйка дома, герцогиня Масса, покинула префектуру, и, следовательно, вежливость не требовала непременно спускаться вниз к обеду. Мармон, которому уже доложили из гарнизона Бовэ о прибытии в город войсковых соединений, мог спокойно дожидаться утренней поверки и тогда уже решить, сколько времени потребует сбор королевской гвардии и на какой час назначить ее выступление.

Они проговорили целый день и не только не сказали друг другу самого главного, но к этому главному и не приступали. В эту неверную минуту Истории, когда даже то дело, что объединяло их, казалось обоим — хотя оба пытались уверить себя в обратном, — когда даже дело это в их глазах уже не имело будущего, два этих человека вдруг почувствовали, что забрели в некую туманную сферу, где всего одно слово может неожиданно осветить никем не предугаданный путь. Разумеется, герцог Ришелье говорил лишь для самого себя и ничего не ждал от маршала, разве что того необходимого возбуждения, которое дается присутствием собеседника и пробуждает мысли, не могущие прийти вам в одиночестве. А Мармон с надеждой ждал, что этот высокий худой человек, со смуглым до черноты лицом, прольет на что-то свет — и жизнь станет сносной. Ибо сейчас — он чувствовал это всем нутром — жизнь отнюдь не была сносной. Возможно, объяснялось это тем, что он только для видимости сделал тот шаг, который отдалил его от собственного прошлого: до сих пор еще он был рабом различных идей, имевших хождение в ту пору, когда он уже стал зрелым человеком, и в том обществе, среди которого жил. Он чувствовал себя неприятно задетым иными фразами своего собеседника и в то же время измерял умственным взором расстояние, отделявшее его от тех идей, от того мира, что выбрал себе он сам. Так было, например, когда Ришелье ополчался на образование, заявляя, что оно-де корень всех бед, обрушившихся на Францию, и клял то, что в кругу, с которым соприкасался Мармон, именовалось Просвещением.

— Недостойное поведение третьего сословия, — вещал герцог, устремив глаза в угол комнаты, как будто там собралось перед судилищем все третье сословие и он, герцог, был прокурором, — недостойное поведение третьего сословия достаточно ясно показало, что было чистейшим безумием разрешить ему доступ к богатству и доступ к знаниям, которые оно употребило лишь на то, чтобы произвести государственный переворот. Третье сословие надо держать в состоянии разумного невежества, надо ограничить его притязания честным достатком, иначе оно может обойти аристократию и взять над ней верх и в деловом отношении, и даже в знаниях. Пора покончить с лжерелигией прогресса…

Мармон слушал, поддакивал, ему очень хотелось встать на точку зрения собеседника, слишком ясно он понимал, что, если не сумеет ее принять и согласиться, путь, который он себе выбрал, заведет его в тупик. Но в то же самое время он чувствовал, как в нем подымается глухой протест, быть может в силу привычки, протест против всех этих предрассудков, в которые он никогда особенно не вникал, купаясь в них, как птица в небесной лазури, а теперь вдруг их отрицают лишь ради проформы.

— И я вам вот что скажу, господин маршал, — продолжал Ришелье, смачивая духами затылок, — одной из крупнейших ошибок монархии было то, что она разрешала аристократии излишнюю близость с третьим сословием, а иной раз и поощряла ее. Или еще того хуже… извините великодушно, никогда нельзя примешивать к спору, касающемуся идей, частные соображения, и, боюсь, вы усмотрите между моими дальнейшими словами и вашей личной жизнью связь, которая, в сущности, ничего не доказывает, поверьте мне…

На что он намекает? Мармон почувствовал что-то вроде озноба. Даже намеком он не желал вызвать к жизни то, что как наваждение мучило его в эти дни.

— …Но и вы тоже, мне это известно, достаточно настрадались в вашей личной жизни от установившегося и ставшего естественным порядка: король Людовик Шестнадцатый в этом отношении являлся предшественником Буонапарте, он тоже, как говорится, советовал, а вернее, склонял к неравным бракам…

Ах, так вот о чем шла речь! Мармон с облегчением перевел дух. Слава богу, речь идет о мадемуазель Перрего!

— Монарх правит с помощью предрассудков, которым он умеет придать необходимый вес, а скажите на милость, какой иной предрассудок в большей мере, чем предрассудок происхождения, способен вернее помочь аристократам укрепить свое достоинство, а третье сословие держать в состоянии почтительной скромности, когда оно даже думать не смеет равнять себя с теми, кто не может быть им ровней, хотя бы в силу древности своего рода. А чем рождены все эти порочные притязания, последствия коих мы испытали на себе? Необузданным обогащением простого народа, берущего верх над аристократией в области коммерции, а также распределением доходных должностей, которые государство под тем предлогом, что надо-де поощрять таланты, раздает невзирая на происхождение. Опрометчиво данная свобода накапливать богатство почти всегда ведет к брачным союзам между обедневшими аристократами и честолюбивой буржуазией. Мне, слава богу, известно, к каким трагедиям приводят такие ошибки, и вы, надеюсь, понимаете меня…

Пусть так, но разве герцогиня Рагузская — исключение? В те времена, когда Мармон собирался вступить в брак, ему скорее приходилось замаливать грехи своего аристократического происхождения, нежели отстаивать свои родовые права. Впрочем, его отец в свое время тоже взял себе в жены девицу из финансовых кругов… И на дочери банкира Перрего женился-то ведь бонапартовский генерал, а вовсе не провинциальный дворянчик, чей герб к этому времени превратился в ничто. Но сейчас наоборот: герцог Ришелье обращался к нему, к Мармону, как к человеку своей касты, чьи прегрешения и ошибки молодости из милости забыты. Но в конце концов, разве среди придворных не было авантюристов и проходимцев — взять хотя бы того же самого Нассау, который командовал под Измаилом, когда там отличился Ришелье, — этот очередной любовник Екатерины II побывал и испанским генералом, и немецким полковником, прежде чем стать русским адмиралом и князем польским, а сам родился от безвестной француженки и какого-то голландца… одно время он даже состоял на службе Франции. Как это Ришелье, сам преспокойно прослуживший всю свою жизнь в русской армии, не может понять соображений других авантюристов, что отдают свою шпагу на службу Республики или Империи, но в конечном счете служат Франции? Как не возьмет он в толк, что именно для аристократической молодежи, оторванной от своих родителей, погнавшихся вслед за убегающим монархом, существует некое воистину «рыцарское» обаяние в том, что можно сделать блистательную и внезапную военную карьеру и получить генеральский чин, еще не достигнув тридцати лет?

— Я никого не собираюсь упрекать, — продолжал Ришелье, — ни тех, кто эмигрировал, ни тех, кто не эмигрировал: сам я покинул Францию с согласия короля и Конституционной Ассамблеи… никто мне за это признателен не был, поскольку я лишился состояния, доставшегося мне от моих предков, и даже возвращение Бурбонов ничего тут не изменило. Людовик Восемнадцатый не вернул мне ни арпана моих земель, а статуи, мои картины, наши фамильные коллекции по законам Узурпатора были перевезены в Лувр и остаются там поныне — теперь уже по законам новой монархии. Не будь мои сестры де Жюмилак и де Монкальм так бедны, я об этом и думать забыл бы. Если хочешь, чтобы под благоразумной властью короля поддерживался в стране внутренний мир, умей признавать некоторые факты как данность… Я лично ничего себе не прошу, я как-нибудь проживу на те небольшие суммы, которые поступают мне из Одессы, и, ежели Франции суждено еще раз пройти полосу новых бесчинств, я всегда могу пойти на службу к императору Александру… К чему я все это вам говорю? Чтобы вы поняли, что я меньше всего склонен разделять суждения крайней группы аристократов, которые мечтают только о реванше и несут полную ответственность за измену такого вот Нея, как бы ни был он ничтожен сам по себе. Вы видели, какой прием в Тюильри оказался княгине Московской? Согласитесь, что подобный титул не может не оскорблять мой слух как человека, состоявшего на службе у русского императора. А между тем, если бы мы не изощрялись в стремлении унизить госпожу Ней, если бы по нашей милости ей не приходилось рыдать после приемов во дворце, возможно, что и супруг ее иначе вел бы себя в эти дни… Быть может, вы упрекнете меня в противоречии: только что говорил я одно, а сейчас другое, но ведь одно дело — исправлять нравы нашей аристократии в заботе о ее же будущем, и совершенно другое — упорствовать в слепом и неразумном осуждении былых ее ошибок, что приводит лишь к укреплению союзов, не очень-то сообразных с интересами монархии… Аристократия подобна буриданову ослу: она колеблется в выборе между предложенной ей готовенькой охапкой сена и свежей ключевой водой, от которой не разжиреешь. Почему же она сама не добивается собственного благосостояния? Ведь таким путем ей удалось бы избежать вырождения. Заметьте, что я вовсе не считаю такое опрощение худшим из зол. Достаточно глупы и те, о ком я только что говорил: они считают, что, подкрасив свои гербы и заявив: «Не вкушаю от хлеба сего!», они искупили все свои прегрешения. Возьмите, к примеру, одного из спутников его величества, который сейчас колесит где-то по дорогам. Я имею в виду герцога д’Аврэ, которого знаю с детства. Кто может сомневаться в том, что он превосходнейший человек? Но вы послушайте, каков был его отец, маршал, — его, как и меня, звали Эмманюэлем. Вот это был настоящий вельможа. Семейство Круа д’Аврэ родом с Севера, и маршал, который был князем Германской империи и служил в Богемии и Баварии, справедливо считался одним из победителей при Фонтенуа. Он укрепил Булонь, Дюнкерк — словом, все побережье. Но даже не в этом, даже не в том, что он участвовал в осаде Антверпена и Маастрихта, даже не в героизме, проявленном под Рамильи или Лоуфелде, вижу я подлинное его величие. Известно ли вам, что именно благодаря ему на Скарпе и Шельде была основана Анзенская компания, а сколько ему пришлось повоевать против предрассудков, пустых страхов, против рутины, чтобы наладить добычу угля из недр земных и тем самым положить конец зависимости Франции от Эно, откуда нам приходилось каждый год ввозить горючее? Четыре тысячи рабочих, шестьсот лошадей, тридцать семь шахтных деревянных колодцев, двенадцать пожарных насосов… более ста тысяч ливров на пособия, ежегодно раздаваемые калекам, вдовам и сиротам… Дело находилось в руках буржуазии и прозябало с грехом пополам, пока Эмманюэль де Круа, воспользовавшись своими феодальными правами на земли Конде и Брюэ, не учредил ассоциацию на новых началах, откуда, заметьте, он по своему великодушию не выкинул людей третьего сословия; так возникло акционерное общество, распорядителем коего стал он сам. Таким образом, мы имеем пример того, как можно преобразовать старинную дворянскую собственность и одновременно ограничить притязания третьего сословия. В семьсот девяносто четвертом году я собственными глазами видел детище маршала — было это как раз во время злополучной кампании австрийской армии, в которой мне довелось участвовать при осаде Дюнкерка, Валансьенна, Конде. Никогда в жизни я до того не бывал на шахтах, даже представления не имел, какого вложения капиталов они требуют, сколько нужно там машин, сколько там происходит несчастных случаев. Мы разбили бивуак как раз возле того места, где шла та, другая битва, ибо добыча угля — это, если хотите, тоже война. В лагере союзников нашлись люди, которые хотели разрушить дотла его детище, ибо негласно они были связаны с разработкой угольных шахт в Шарлеруа. Их намерениям помешал приход республиканцев, что, несомненно, явилось огромной удачей для французской экономики… Не знаю, настанет ли такой день, когда Эмманюэлю де Круа воздвигнут статую за его промышленный гений и за ту смелость, с какой он поддерживал позиции аристократии… А теперь взгляните на его сына. Вот вам типичный представитель той знати, что покидала родовые гнезда ради Версаля. Ему было тридцать лет или около того, когда маршал скончался. Сын и не подумал заняться отцовскими делами; он был полковником того самого фландрского полка, который во время революции передали под командование Макдональда. Сначала он представлял дворянство Амьена в Генеральных Штатах, затем эмигрировал в Кобленц, откуда был послан королевской фамилией в Мадрид в качестве посланника правительства, находившегося в изгнании. Я отнюдь не собираюсь упрекать его за старания вычеркнуть свое имя из списка эмигрантов; на его месте я и сам так поступил бы… Конечно, по иным соображениям: у меня сестры…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: