3
Разговору в этой связи нужно уделить особое внимание. Для лишенного средств чужеземца он в любом случае является одним из главных, а часто и единственным источником поддержки, поскольку заменяет ему не только звонкую монету, но и оружие в духовном пространстве. Новичка находят симпатичным, обаятельным, очаровательным, находчивым, безмерно пленительным, ослепительным, завораживающим своими чарами. Конечно, такие триумфы предполагают посредующее наличие культурного сообщества, в котором хорошо развиты как средства выражения, так и способность к пониманию.
В эпоху, для жизни в которой родился Ривароль, так было повсюду. И если уже в те времена его прославляли как мастера своего дела, то нужно учитывать, что приговор этот раздавался с высот нагорья. Способность понимания утончилась настолько, что ее возбуждал даже легчайший намек, тишайшее дуновение, тень самого слова. Отсюда возник ни с чем не сравнимый стиль косвенных указаний, импровизаций, эпиграмматических фигур. Подобно тому как в преддверии непогоды по-особому электризуется вся атмосфера и над каждым шпилем занимаются огни святого Эльма, общественный климат тоже способен порождать явления, при которых разговор становится текучей средой, непосредственно и без всякой рефлексии связующей и очаровывающей людские умы. В этом воистину есть что-то стихийное: возвращение к природе, только происходящее на более высоком уровне. Как дикари без слов угадывают мысли соплеменников, так и здесь царит никак внешне не выраженное взаимопонимание; слово — это символ, вспыхивающий на краткий миг. Острота не готовится заранее, она сиюминутна и потрескивает, как лейденская банка, до которой дотронулись рукой.
Но там, где атмосфера пропитана остроумием, существует и опасность, что все превратится в игру, утомительную для ума, изнуряющую его аллюзиями. Мы ощущаем это уже при знакомстве с некоторыми, пусть даже превосходными бон-мо. Во времена Ривароля жили истинные волшебники, умевшие извлекать из слов самые неожиданные сюрпризы. К их числу принадлежал маркиз ле Бьевр, гвардейский офицер и крупный землевладелец. Молва о его остроумии дошла до короля, и он пригласил маркиза к себе, чтобы поощрить его и устроить ему испытание: «Donnez-moi, Sire, un sujet. — Eh bien, faites-en un sur moi. — Sire, le Roi n'est pas un sujet».[1] Вот один из бесчисленных фрагментов «бьеврианы», которые можно потреблять лишь малыми дозами. В таком же духе каламбурил герцог де Линь и многие другие, а какую ценность в те времена придавали игре слов, понимаемой в самом широком смысле, яснее всего видно из того, что даже энциклопедисты завершили длинную череду изданных ими томов подборкой красных словец, острот и по всякому поводу сделанных замечаний, часто граничащих со вздором и безвкусицей.
Вполне вероятно (и свидетельства о том до нас дошли), что в разговорах с современниками Ривароль не мог вовсе избежать подводных рифов каламбура. Но сила его ума была бесконечно более велика, чем у всякого рода бьевров, и об этом у нас тоже имеются свидетельства. Есть ли, к примеру, разница между вышеприведенной репликой и афоризмом Ривароля: «Un livre qu'on sou tie nt est un livre qui tombe»?[2] Да, и очень существенная! Ответ Бьевра королю и то, что в нем озадачивает, ограничивается лишь игрой слов, поскольку слово sujet может быть понято и как «тема для беседы» и как «неодушевленный предмет». Эффект заключен в самой вокабуле, в ее переменчивом содержании. Когда же Ривароль говорит, что книга, которую поддерживают, плохо стоит на ногах, что в ней, стало быть, нет ни духовной, ни художественной самостоятельности, он выходит далеко за пределы сферы созвучий и ассоциаций. Подобно молнии, слово озаряет своим светом всю пропасть, что лежит между подлинным свершением и пропагандистской декларацией. И верно это не только применительно к какому-то одному случаю, но и ко всем временам, в том числе и нынешним, поскольку затронуто оказывается одно из уязвимых мест всякой тирании. Тут уже нет сумеречной двусмысленности. Удар наносится с легкостью, но сколько в нем сокрушительной силы!
Утонченности, в которую галльское остроумие развилось к концу ancien régime,[3] суждено было исчезнуть вместе со своим носителем, старым обществом. Ее отголоски еще можно расслышать в шутках, на которые отваживались перед гильотиной. Что касается Ривароля, то он хотя формально и пользовался этим наследием, все же опирался на более глубокую почву. Потому-то и смог возвысить голос против Революции в тот момент, когда она была наиболее сильна.
Современники и биографы этого человека сожалели о том, как много сил он уделял обществу и беседам, — расточительность, которая, несомненно, пагубно сказалась на его сочинениях, а может быть, и на сроке жизни. Становишься-де жертвой пиров, героем которых тебя почитали. Тем, кто высказывает такие упреки, следовало бы подумать, не слишком ли низко они оценивают умение вести разговор как по духовному рангу, так и по производимому действию. В лучших своих образцах оно может быть признано искусством, подобно тому как, скажем, в Японии искусством считается составление букетов. И не надо ссылаться на их недолговечность, поскольку, в конце концов, всякое произведение искусства недолговечно. В таком понимании произнесенному слову может быть свойствен тот же ранг, что и написанному, хотя слушателю оно является в ином виде, нежели читателю. И разумеется, перед разговором стоит задача, решить которую может только он, и никакое другое средство. В нем выражается как раз недолговечное — живое мерцание времен, которое уже не вернуть заклинаниями историка. Оно исчезает, как иней, как бархатистый налет на кожице плодов с наступлением дня.
Это и есть тот смысл, в котором разговор оказывается самодостаточным; то или иное событие получает свое завершение, из прошедшего становится прошлым лишь после того, как переживающий, претерпевающий его человек обсудит его с себе подобными. Его действие сродни волшебству. Очевидно также, что в бурные времена разговор становится первым и важнейшим источником формирования людских мнений. Здесь реки и ручейки сливаются в единый поток и обретают ту мощь, что сокрушает плотины и дамбы. Здесь, у камина и за круглым столом, опробуются и проекты речей, произносимых с трибуны, которые, как и при всяком укрупнении, более грубы и прямолинейны.
Нельзя поэтому принижать ценность, которую Ривароль придавал разговору, не говоря уже о том, что сам он был рожден для беседы, как рыба для волн или птица для песен. Скорее, разговор надо рассматривать как невидимую часть труда, значение которой нам позволяет распознать дошедшая до нас видимая его часть.