Не иначе, это ей просто почудилось. Кристиан вскоре объявился и пригласил меня пообедать у Вефура. Он был в Италии, вернулся оттуда еще более элегантным, чем всегда, на «фиате». «Ситроен», — говорил он, — годится только по магазинам ездить». Он столько наговорил мне о Венеции, Сиене, о «Ла Скала», где он слушал «Отелло»… «Обожаю Верди, могу слушать «Отелло» или «Фальстафа» раз двадцать подряд…» — что было решительно невозможно спросить его, что он делал в Бютт-Шомон, когда Ингеборг застала его ползающим на четвереньках. В конце концов, это его личная жизнь… — сказал Антоан, на том все и заглохло.
Но у меня осталось какое-то тревожное чувство, и связано оно было не с Бютт-Шомон, а с упоминанием о Милане, о «Ла Скала»… Странно, почему именно «Отелло», ведь я никогда не рассказывал Кристиану о том эпизоде, не мог же он все придумать сам! А чтобы это было чистое совпадение, смешно и предположить! Не может одно и то же произойти дважды. Он же прямо говорил моими словами, как будто был на моем месте. Никто на свете не мог бы этого повторить, никто, кроме меня самого, и уж во всяком случае не Кристиан! Разве это похоже на него? Только я мог все это объяснить: «Отелло», остановка в Милане на обратном пути из Венеции, после того, что там приключилось… но сейчас ни к чему об этом рассказывать. Было похоже, что я выдумал Кристиана, составил его из разных кусочков, а если так, то где же, как не во мне, источник его речей, откуда им взяться, как не из моих уст, из моей груди, из моей крови… Как будто Кристиан был моим сколком, этаким портретом-олеографией молодого человека, каким я был когда-то, только в приукрашенном виде, еще бы! на таких глянцевых картинках все исторические деятели — молодые и красивые, как на подбор, а если он получился более миниатюрным, чем я сам, так тому виной строчка, а точнее, полторы строчки из Мюссе, не выходившие у меня из головы, когда одноклассники в детстве дразнили меня дылдой:
Что, если никакого Кристиана на самом деле нет?
Как бы то ни было, прошло года два-три, а то и больше, а Фюстель-Шмидт и словом не обмолвился о том, что так удивило Ингеборг. Должно быть, старшая девочка успела выучиться читать и писать, а у ее младшего братика уже стали выпадать молочные зубки.
Когда вышел мой последний роман, я послал Кристиану один экземпляр, послал чисто символически, потому что он никогда не читал книг, а если я упрекал его, он отвечал: «Неужели ты думаешь, у меня есть время для чтения?» Однако на этот раз, верно, из-за шумихи, которая поднялась, когда я получил премию Арсена Уссэ, он, кажется, удосужился пролистать книжку. В разговоре со мной он сделал пару довольно метких замечаний по поводу каких-то, скорее всего, выхваченных наугад деталей, задал несколько вопросов по поводу Карлотты (так звали, как принято говорить, героиню романа, хотя ничего героического в ней не было) и вдруг выложил все как на духу. Его взволновало то место, где старый Жозеф Кенель… минутку, сейчас найду в тексте, это сцена объяснения между Кенелем и Жорисом… когда банкир говорит голландцу: «Вот мы с вами здесь беседуем. Все имеет вполне основательный вид. Но вы торопитесь. Вы думаете о чем-то своем. Вы моложе меня. Вас кто-то ждет. Не говорите «нет». Или вы так нарядились только для визита в посольство? Чего уж там! Возможно, вы счастливы. Возможно, несчастны. А я — я говорю с вами. Шевелю губами. Но и у меня свои радости и горести…»
Кристиану не надо было искать в книге, он помнил наизусть: «… Я тоже скрываю в себе целый мир. Политика, дела, цифры — все это только обманчивая видимость. Мысли мои заняты вовсе не тем, о чем я говорю вслух. Мы оба таим свою внутреннюю жизнь, хотя эти жизни у нас, быть может, схожи. Не перебивайте, я нынче настроился на исповедальный лад…» «Помнишь, как там дальше? — спросил Кристиан. — Вот уж не думал, что ты на такое способен… Никогда не считал тебя особенно тонким психологом. Дальше самое главное, в следующих строчках… «Мы все как бы раздвоены. Наше время когда-нибудь, возможно, так и назовут: эпоха раздвоений. Вот и моя жизнь всегда распадалась на две части…»
По воодушевлению Кристиана, запомнившего весь отрывок от слова до слова, я понял, что час откровения пробил. Подгонять его я не хотел: один неосторожный вопрос, один намек на то, что я знал от Ингеборг о существовании его второй жизни, любая преждевременная попытка затронуть эту тему могли бы спугнуть Кристиана как раз тогда, когда он сам настроился на исповедь. Но он топтался на месте и все с каким-то бестактным упорством твердил, что, если бы не эти строчки, он ни за что не поверил бы, что я могу так глубоко вникнуть в его, именно его психику, так что я, признаться, почувствовал обиду и не удержался, чтобы не показать ему, как сильно он заблуждался насчет моей тонкости. Собственно говоря, начал я, одни и те же слова могут подразумевать разные вещи: в наш век сколько угодно людей, ведущих двойную жизнь, но одно дело те, кто, наподобие героя с Бэк-стрит, самым банальнейшим образом живут на два дома — такое раздвоение давным-давно приелось сочинителям. И совсем другое — Жозеф Кенель: он не просто ловко разделил свою жизнь на две половины — одна в уютном особняке в Нейи-Сент-Джеймс, другая в квартире в Ла Мюетт, снятой для некой девицы и наспех обставленной в ее вкусе. Это годилось бы для ушедших времен, когда не было еще ни фашизма, ни дадаизма. Нет, у моего героя, моего Кенеля, раздвоение не внешнее, между двумя жилищами, а внутреннее: двойственно само его существо, каждая его мысль. Всегда и на все у него одновременно два взгляда, и ни один из них он не может предпочесть другому; обо всем, от зубной щетки до любви или войны, два сосуществующих и взаимоисключающих суждения. В нем одном живут два человека, в равной мере несовместимых и неразделимых. В Кристиане же я прозревал независимо от того, какой представлялась мне его жизнь… о, совершенно независимо от этого… признаки недуга более сложного, более интересного, которые уже наблюдал у других, например, у Антоана…
Я явственно видел, как мгновенно исказилось лицо моего собеседника, но твердо решил припереть его к стенке, вынудить наконец признаться мне, человеку, которому он спас жизнь, во всем, что он до сих пор скрывал. Или думал, что скрывал. Словно ненароком я коснулся той, выражаясь его словами, «сцены с зеркалом» и дал ему понять, что я не такой уж простак, и если не придал ей особого значения, то не по глупости, а скорее из деликатности. По мере того как я говорил, Кристиан несколько раз менялся в лице — или он просто поворачивал голову и это мне мерещилось? — поначалу, казалось, встревожился, потом усмехнулся и, наконец, принял безразличный вид. Он вежливо слушал, но время от времени нервно подергивал левым плечом и тут же хватал сам себя за руку, как будто правая удерживала готовую взбунтоваться левую. Дабы приблизить развязку, я рассказал ему все, что знал о людях, потерявших отражение, а в заключение добавил, что не вижу другого объяснения его поведению в «сцене с зеркалом», кроме того, что и с ним стряслось то же самое или нечто подобное.
Услышав это, Кристиан улыбнулся — его улыбка напоминала вздох облегчения, когда отступает страх, и протянул мне пачку турецких сигарет с приторным запахом розы, сделанных, как было написано на пачке, для ввоза в Германию. В тот раз он сказал мне только, что мои догадки неверны, что он понятия не имел о людях без отражения и что хотя — конечно же! — это страшно интересно, но к нему — увы! — никакого отношения не имеет, — он бы и рад, нет, правда, но что поделаешь. Может, ему расхотелось откровенничать? Тогда я склонен был думать именно так, потому что при всей своей насмешливой холодности он явно волновался по ходу разговора, хотя и не желал этого показать. Что ж, я стал дожидаться другого, более подходящего для доверительной беседы момента, а порой даже делал безуспешные попытки подстроить такие моменты.