Эффект был поразительный. Мы сидели в баре у Фуке. Дело было во времена Мюнхена. Возбужденные посетители толпились вокруг Рэмю[32]. Что-то выкрикивали. В то время вся Франция словно бы разглядывала себя в тройное зеркало. И собравшиеся здесь киноартисты, игроки, автогонщики разделились на шумные кланы, старавшиеся перекричать друг друга. Сентябрьское солнце припекало по-летнему, так что тент на террасе еще не сняли. Разносчиков газет, которые обычно были здесь не в чести, буквально рвали на части.
И вдруг Фюстель-Шмидт, которого, казалось, совсем не волновали проблемы внешней политики, заговорил о Чехословакии, судетских немцах, о Гитлере… Причем заговорил беспорядочно, без конца противореча сам себе. Я было подумал, что он просто хочет перевести разговор в другое русло, но вдруг почувствовал в его словах неподдельный ужас. Передо мной был растерянный читатель «Эвр», не знавший, какому святому молиться, потому что в его газете соседствовали самые разноречивые оценки событий, не скоординированные никакими комментариями. Похоже было, что Нейтральный потерял власть: я видел перед собой не Кристиана, а то одного, то другого его скрытого двойника. В первый раз я заметил, как отличаются друг от друга профили этого человека, которого, кажется, должен был успеть изучить: в зависимости от того, каким боком поворачивался ко мне Кристиан, передо мной поочередно представали два антагониста, ведущие между собой такую же яростную полемику, как спорщики у стойки. Я предложил прогуляться по Елисейским полям.
На свежем воздухе Кристиан пришел в себя. Лицо его приняло обычное рассеянное выражение, он сообщил мне, что купил «бугатти», заговорил о боксе, остановился у магазина мужской одежды посмотреть на свитеры. И вдруг, обратив ко мне свой левый профиль, такой, какого я прежде не видал: орлиный нос, круглый, словно вылезший из орбиты глаз, — спросил хриплым голосом: «Интересно знать, кто именно осведомил тебя о моей личной жизни?» Я отвечал, что никто меня не осведомлял — что за странное слово! — и не собирался осведомлять о его личной жизни. Просто его видели в Бютт-Шомон играющим на четвереньках с маленькой девочкой… Вдруг Кристиан вцепился мне в плечо. «Но кто, кто это сказал?..» Терпеть не могу, когда меня хватают за плечо. Я попытался стряхнуть его руку. Да что тут такого? Кто угодно может очутиться в Бютт-Шомон. Я сам там когда-то часто бывал и даже описал эти места — если ты читал мои книги, то должен знать… Но Кристиан не отпускал меня. Не хватало еще, чтобы на моем плече остались синяки и надо мной насмехались по этому поводу. Нечего валять дурака, — сказал я, чтобы отвязаться от него, — никакие это не сплетни, просто у госпожи д’Эшер были съемки в тамошней студии, и она как-то обмолвилась — что тут такого? — кстати, я видела вашего приятеля… Наоборот, если бы она ничего не сказала, это значило бы, что она придала случайной встрече какое-то особое значение.
Кристиан ухмыльнулся. Еще одна неожиданность. Никогда за все восемнадцать лет нашего знакомства я не видел, чтобы он ухмылялся. И зачем я сказал ему про Ингеборг? Теперь я готов был себя избить. Как-то вырвалось. У меня было неприятное чувство, будто я выдал Омелу, указал на нее, да не старине Кристиану, а хищному коршуну, чей профиль мелькнул передо мной.
III
И когда однажды Антоан по пути с площади Этуаль, где чествовали Даладье и Жоржа Бонне (и где нас с ним чуть не растерзали из-за того, что я неосторожно произнес несколько слов громче, чем нужно), сказал: «Этот ваш, как его, Шмидт, что ли? — попадается нам на каждом шагу…» — я похолодел. Не обернулось ли все на руку тому страшилищу? Возможно, надо было тогда же все рассказать Антоану, но он продолжал: «С некоторых пор он влюблен в Ингеборг… И иногда он бывает весьма полезен, особенно его «бугатти». К тому же с его физиономией, которую везде знают…» Договорить он не смог — нас обогнала группа молодчиков: держась за руки, они занимали весь тротуар, так что прохожим приходилось жаться к стенам домов, и скандировали: «Да-ла-ла, Да-ла-ла, Даладье, даешь, ура!» Кто-кто, а я отлично знал Антоана. Можно сказать, знал, как будто сам его сотворил, не так ли? Он делал вид, что все это шутки, а сам ревновал. Значит, Омела выезжала с Кристианом. Если, конечно, это вообще был Кристиан! С ней и надо было говорить. Но она только рассмеялась. Конечно, этот юнец в меня влюблен. Ну и что? Уж не собираетесь ли вы — вы! — закатывать мне сцену ревности? Она произнесла это «вы» так, будто хотела сказать: ладно бы еще Антоан, а он не ревнует, но вы? О Ингеборг! Она смеялась. Нет, это уж слишком!
Мой рассказ о трехстворчатом зеркале ее позабавил. Надо же, а я-то считала Кристиана этаким шалопаем! Непременно упрошу его показать мне эту холостяцкую квартиру… интересно, как она обставлена? Наверно, мебель от Меппина и Уэбба, это ему бы вполне подошло… Но говорю же вам, Ингеборг, зеркала там больше нет! Тут Ингеборг прямо-таки покатилась со смеху. Успокойтесь, я не пойду в его холостяцкое логово! Ради вас. Потому что Антоану это все равно, вы же знаете! По-вашему, нет? А я вас уверяю: во всем, что не затрагивает его драгоценной литературы, я абсолютно свободна, я же сто раз вам говорила: вот уж кто ни капли не ревнив, так это Антоан, я могу ходить куда и с кем мне угодно, и учтите, мне это по душе, больше всего на свете ненавижу ревнивцев.
Зачем она говорит мне все это? Чтобы больно уколоть, ведь мы условились считать, хотя и против всякой очевидности, что Антоан нисколько не ревнует, ревность для него — только литературная тема, тогда как я ревнив донельзя. Так зачем же говорить? Ведь и так ясно, что я должен ревновать к Антоану, к его черным глазам, это такая игра: она дает мне понять, будто Антоан только что обнимал ее, а я — я никогда… что за жестокую игру мы зачем-то затеяли, давным-давно… с самого начала… Так зачем же она мне все это говорит? А раз говорит, значит, так думает, а раз думает, значит… — Но ты же так не думаешь, Омела? «Это еще что такое? — говорит она. — С каких это пор вы со мной на «ты»? И как вы меня называете? Ей-богу, вы, кажется, принимаете себя за Антоана!» Но я больше не могу, не могу играть, разве она не видит? Не все ли равно кто: Антоан или я, или мы оба — мы ревнуем! «Но я же сказала вам, Альфред, что Антоан не ревнив». Может, она и вправду так думает…
А раз она так думает… Но сейчас дело не в ревности, а в том, что ей грозит опасность. Вы никогда не смотрели на Кристиана в профиль? С левой стороны? Смотрела, конечно, хотя и не помню, с какой стороны, и даже обратила внимание, что в профиль его лицо кажется выразительнее и куда умнее.
Что ж. Спокойно. Омела делает вид, будто ничего не слышала. Впрочем, она могла подумать, что это тоже игра. Будь на моем месте Антоан — другое дело… с ним все всегда только всерьез… еще бы — черные глаза… Итак, она делает вид, будто ничего не слышала. Но теперь уже из любопытства, чтобы раззадорить меня. Война, кажется, отменяется, так надо же как-то развлекаться.
Вообще-то все это действительно пустяки. Омеле каждый день присылают гору цветов. Кто только не присылает. И, пока там нет орхидей, это нестрашно. Кристиан тоже присылает, в этом ворохе есть и его цветы. С другой стороны, она с ним часто встречается. Много чаще, чем раньше. И вовсе не ради его «бугатти». А ведь это я виноват. Я и никто другой. Сам же своими рассказами внушил ей интерес к этому мальчишке. Господи, только бы все это не обернулось бедой. Только бы ничего не случилось. Я старался теперь не упускать случая увидеться с Фюстель-Шмидтом. Он же, не выходя из рамок вежливости, давал мне понять, что я ему осточертел. Я делал вид, что ничего не замечаю. И следил за ним. За ними обоими.
И вот как-то раз Кристиан сказал мне: «Да, кстати, ты все спрашивал… Знаешь, я ведь привез назад свое трюмо. Мне было без него как-то неуютно. В квартире как будто чего-то не хватало. А тут еще одна женщина прослышала о нем…» У меня упало сердце. Надо же настолько потерять самообладание: взял да и брякнул: «Ингеборг?» Кристиан посмотрел мне прямо в лицо — на меня глядел Нейтральный — и спросил: «Скажи на милость, за кого ты меня принимаешь?» Мы поравнялись с цветочным магазином. Кристиан зашел внутрь, а я остался на улице. И в окно увидел, что Кристиан выбирал орхидеи. Передо мной был его хищный профиль.
32
Рэмю (Жюль Мюрер, 1883–1946) — французский актер.