От Шекспира Собачковский отошел довольно далеко, в результате вышло что-то неописуемое: некая смесь Вагнера и Гюстава Доре, разбавленная Гертрудой Хоффман, Гарри Пилсером, Лой Фюллер и роскошными празднествами Пуаре 1912 года[34]. Все было до жути уродливо и помпезно и при этом не походило ни на многообещающее начало Собачки — как звали его русские эмигранты в Голливуде, — ни на академизм, за который его ругали позднее. Какая-то новая, третья манера… что-что? третья? Господи, у меня уже, кажется, мания: мне вдруг пришло в голову, что в этом лысом субъекте с моноклем живут три человека: дерзкий юнец, автор первого фильма, этакий кудрявый красавчик с гитарой; нейтральный, приспособившийся к жизни, тучный, с нездорово-бледным лицом, в модных расклешенных брюках, да еще третий, настоящее чудовище, которого никто не подозревал в благопристойном господине с моноклем: ведь в последнем его произведении были не только вычурные дворцы, кричащие краски, смехотворные потуги имитировать Голливуд и чувствительность в духе Пьера Луи[35]: в нем сквозило что-то двусмысленное, какие-то туманные намеки, недомолвки в каждой сцене — словом, фильм не только показывал отчаяние его автора перед надвигающейся старостью, но и обличал в нем третьего, личность вроде тех порочных типов, что убивают служанок, возвращающихся поздно вечером из кино, воруют обувь постояльцев роскошных отелей, поджигают забавы ради хлеб на полях. Я не мог отвязаться от этой мысли, и мне хотелось поделиться ею с Кристианом: все так хорошо укладывалось в его теорию трехстворчатого зеркала; но мешало присутствие Антоана, Антоан же понял, что я хотя и не скрываю отвращения, которое внушал мне фильм, однако же не высказываю всего, что о нем думаю. Но причины этой сдержанности он истолковал неверно — скорее всего, вообразил, будто Омела проговорилась и открыла мне, что на самом деле сценарий принадлежал ему, Антоану, хоть он и не пожелал ставить своего имени. И тогда, с притворно-доверительным видом он посвятил нас с Кристианом в эту тайну и взял с нас слово молчать. «Собачковский, — сказал он, — человек конченый. Кажется, наркоман или, скорее, спивается». И хотя Антоан давно это знал, но искушение было слишком сильно: как-никак «Отелло». Они с режиссером встретились на благотворительном балу, где помирали со скуки, платя за это удовольствие по сто су в час, тогда-то и родилась идея фильма, да и согласился он только потому, что Омеле ужасно хотелось спеть партию Дездемоны. Кроме того, предполагалось воссоздать весь колорит эпохи: Венеция накануне турецкого завоевания, в последние годы владычества в восточном Средиземноморье, а это значит — вы только представьте себе! — торговый путь в Индию, пряности, медь… в то время дожи не решались доверить командование армией местным патрициям, боясь их чрезмерного возвышения, и приглашали в военачальники каких-нибудь албанцев, монголов, эфиопов — ведь кто такой Отелло? то ли негр, то ли крестившийся араб… — да еще атмосфера Архипелага, здесь, на островах, дух Древней Греции соседствовал с недавней памятью о крестовых походах, здесь сталкивались две цивилизации, древние боги и новые люди, новые страсти… — неистовый Отелло, лавирующий между Христом и Магометом…
Я знаю Антоана как свои пять пальцев: если он начнет о чем-нибудь разглагольствовать, его не остановишь.
На самом же деле ему в высшей степени наплевать на Архипелаг. А фильм был предлогом, прикрытием для того, чтобы развить тему ревности, вот и все. Не шекспировской ревности — что нам, скажите на милость, за дело до страстей елизаветинских времен, — а вполне современной, существующей в нашем мире, где женщина… словом, вы меня понимаете. Он хотел воспользоваться Отелло как трафаретом, чтобы сказать о себе, о своем времени, о том, что представлял собой Париж 1938 года: веселье на краю пропасти, банды убийц на улицах и Международная выставка, попытки откупиться от войны, любовь в стране, обреченной на гибель, постыдно-комфортабельный быт, Испания в огне… и ко всему этому голос Омелы, только голос, но в нем — предчувствие грядущей трагедии, боль всего человечества… «И посмотрите, что он, мерзавец, вместо этого сделал! А я-то распинался: дескать, Кипр, колыбель Венеры… и прочее — лишь бы приманить этого самого Собачковского, сыграть на его низменных инстинктах; чего только ему в угоду не выдумывал: предлагал приплести что-то вроде скетча, в котором Мелузина превращается в удава, потому что ее супруг, Лузиньян, застал ее, когда она рожала сына циклопа с головой зайца… в общем, чушь несусветная, но в конце концов я понял, что нечего и думать придать фильму антифашистское звучание, потому что благодетелями, так щедро финансировавшими фильм, оказались ни мало ни много фирма «Тобис Клангфильм», U. F. А., чуть ли не сам Геббельс собственной персоной! Идти на попятную было уже поздно, но я отказался от авторства сценария и порвал с Собачкой… что не помешало ему выкинуть этот фортель с Ингеборг — видали? как будто она какая-нибудь эстрадная певичка. С его стороны было весьма любезно прислать мне приглашение на этот закрытый просмотр, с припиской, что я не рискую встретиться здесь с ним самим. Ну, а мне, знаете, не хотелось, чтобы Оме… чтобы Ингеборг пошла смотреть фильм и напоролась Бог знает на что, вот я и решил посмотреть сначала сам и узнать, на что это похоже. И позвал только вас двоих, старых друзей, — ведь я могу рассчитывать на вашу деликатность, вы и словом не обмолвитесь перед моей женой, что я здесь был, правда, обещаете?»
Говорит о деликатности, а сам… впрочем, что уж там, видимо, я не в счет… Засим Антоан пожал нам с Кристианом руки и ушел. Конечно, я давно догадывался. Но одно дело догадываться и совсем другое услышать вот так, прямо в лоб…
Во всей этой истории не сходятся концы с концами: как Кристиан может знать нас обоих, меня и Антоана, различать нас, видеть нас вместе и разговаривать с каждым по отдельности? Или он такое же вымышленное существо, плод воображения, как мы…
Что же, я и Кристиана тоже придумал? Придумал шестнадцать лет тому назад, когда тонул в море, в последний момент придумал себе спасителя, чтобы выжить? Или, может, это Кристиан придумал меня, создал из пены и спас — для чего-то это ему понадобилось? Впрочем, ни то ни другое не объясняет существование Антоана.
IV
До улицы Фридланд было недалеко, и Кристиан сказал: «Пойдем ко мне, у меня есть виски получше, чем у Фуке…» Прошло без малого восемнадцать лет, а у человека все та же холостяцкая квартира — странно. Правда, все в ней переменилось. Мебель от Меппина и Уэбба исчезла, интерьер был теперь оформлен в духе Жана Франка. Обитое циновками гнездышко напоминало спичечный коробок. Обстановку дополняли металлические стулья и лампы Джакометти. Воображение тут же нарисовало мне живую сцену… Кристиан всегда отдавал предпочтение толстушкам.
Зеркало, по-прежнему красующееся во всем своем старомодном великолепии посреди комнаты, выглядело так, словно его только что привезли с улицы Сент-Аполлин.
«Незачем тянуть время, — заявил Кристиан, — ты ведь только ради этой штуки и пришел? Так смотри…»
И с торжественным видом распахнул обе створки, правую и левую.
Мы застыли перед зеркалом, не подходя к нему совсем близко, словно каждый уступал другому возможность первым вопрошать сфинкса. «Что ж, — сказал Кристиан, — показать тебе, как это делается?» Он отстранил меня плечом, шагнул вперед по черному ковру и встал меж освещенных створок, словно перед рентгеновским аппаратом; мне даже стало не по себе: как-то неудобно разглядывать чужие кишки и печенку с селезенкой.
Кристиан не похож ни на меня, ни на Антоана; глядя на него, я думал: где же, не считая, разумеется, манекенов на бульваре Бон-Нувель, я мог видеть точную его копию: невысокого, со светлыми волосами и очень белокожего человека, — и было это давно, задолго до того, как я познакомился с Кристианом. Прямо стоит перед глазами: этакий неотразимо-обаятельный коротышка; помню еще его манеру склонять голову чуть набок. Правда, обаяние у него было не такое, как у Кристиана, а скорее с южным оттенком. Ага, вспомнил! А заодно вспомнил, как Кристиан покупал орхидеи. Как разглядывал и выбирал их. И снова что-то больно кольнуло. Что же все-таки было между ним и Омелой?
34
Лой Фюллер (1862–1928) — американская танцовщица, выступавшая также в Париже, создательница особого направления в хореографии, использовавшая игру света и струящихся тканей.
Поль Пуаре (1879–1944) — французский модельер и декоратор, устраивавший в начале века грандиозные праздники с показом моделей и танцами, в которых участвовала танцовщица Айседора Дункан.
35
Пьер Луи (1870–1925) — французский поэт и писатель, близкий к «парнасской» школе.