Вот мы и подъехали к особняку. День, похожий на воскресенье. 18 июня. Раскидистые деревья — укрытие от палящего солнца. У входа охранник. За оградой тенистый парк. Мишель вышел первым, долго объяснялся, показывая свои документы, удостоверение «Правды», но нас все равно не впустили. С минуты на минуту ожидали врача. Только ему было дозволено войти. Мишель поставил машину напротив входа, под деревьями. Он был раздосадован: ведь он звонил, ему обещали… Раздосадован или встревожен? «Он ждет вас… еще вчера сказал мне… приведи их, как только приедут…» А тут какая-то тупость, не велено, и все. Мишель был возмущен. Не пропускали даже его. Кому, интересно, принадлежал раньше этот парк и спрятанный в глубине его дом?.. В тридцать четвертом мы приезжали сюда как-то вечером, было много народу, писатели… кажется, какое-то торжество, стол, накрытый на сто персон, присутствовало все правительство, кроме Сталина. Я сидел между генералом и политическим деятелем, чьи имена ничего мне не говорили. Потом они оба исчезли. Помню, Мальро стоял с поднятым бокалом, произносил тост… если Япония нападет на СССР… то мы… мы все… возьмемся за оружие и двинемся в Сибирь… Похоже, он верил в то, что говорил.

* * *

Год спустя Мишель рассказывал об Испании. Там шла война. Мальро чуть ли не командовал там авиацией. Но какой царил разброд! Анархисты, ни на что не похожие колхозы, и люди — великий, доверчивый народ, — вы же видели, какие они…

А тогда, годом раньше, в тени деревьев перед домом Горького, никак нельзя было представить, что где-то может быть война и смерть, — прежде такие родовые имения назывались в России усадьбами. И все из-за каких-то бюрократических рогаток, из-за того, что кто-то что-то напутал. Сидя в машине, Мишель злился так же, как теперь, в ресторане, когда, поворачиваясь ко мне, натыкался глазами на пресловутого детину. Я рассказал ему, что видал точно таких же в феврале тридцать четвертого на Больших Бульварах, они крушили палками ограничительные тумбы на улице перед банком «Лионский Кредит»… Собака глухо рычала под столом. Омела тихонько, словно забывшись, напевала модную песенку «Синий цветок»… потом вдруг стала рассказывать Мишелю, как несколько дней назад мы обедали с Шарлем Трене на улице Сен-Дени.

Но вернемся к 18 июня 1936 года. Мы так и застряли перед входом в усадьбу. Вдруг подъехала машина. Шофер переговорил с охранником, и цепь в воротах опустилась. Это был доктор. Может быть, после него разрешат и нам. Мишель метался между нами и охранником. Мы прождали еще час с лишним. Когда машина выехала из ворот, Мишель подошел к ней. Он был знаком с врачом. Они стали разговаривать. Мы не могли расслышать слов, а глядя на Мишеля, трудно было что-нибудь понять. Когда захочет, он бывает непроницаем. Знал бы я тогда, что передо мной убийца, который только что довел до конца свое черное дело, — именно так будет объявлено, и целых двадцать лет все будут в это верить… Я не присматривался, врач как врач. Горький скончался. Оставалось только уехать. Мишель плакал навзрыд. И все повторял, что Старик очень хотел нас видеть, так и говорил, что хотел перед смертью… Мишелю всегда удавалось все устроить. И вдруг он не смог выполнить желание Максима Горького. Шутка ли, самого Горького: того, чьим именем названы Нижний Новгород и бывшая Тверская улица, спускающаяся от Брестского вокзала к Кремлю… Имя Горького носят десятки заводов, самый большой в мире самолет, театр Станиславского… Тогда никто не знал и не мог помыслить, что эта последовавшая после долгой болезни смерть могла быть убийством… да и год спустя, когда мы с приехавшим из Испании Мишелем сидели на улице Монторгей и Омела напевала «Синий цветок», никто еще не говорил об этом. Хотя в Москве летом тридцать шестого уже состоялся процесс, за которым последовали другие. Но обвинение врачам будет предъявлено только на процессе Бухарина, в 1938-м. Не кто иной, как Мишель на другой день после кончины Горького сказал мне в гостинице «Метрополь» сначала об аресте Бухарина где-то на Памире, а потом о смерти Эжена Даби в Крыму, кажется, от скарлатины.

18 июня, на обратном пути в город, мы увидели машину, в которой сидел Жид. Его узнал Мишель. И остановился. Жид ехал к Алексею Максимовичу. «Ну, раз он умер, — сказал он, — можно заехать в пионерский лагерь, я тут видел один по дороге…» Вспоминая об этом в ресторане на улице Монторгей, я подумал, как трудно быть реалистом. Писатель-реалист не может воспроизводить все в точности так, как в жизни. Волей-неволей приходится делать отбор. Наконец, есть вещи, которые не годятся для романа. А вот этот убийца с улицы Монторгей, наоборот, так и просился в книгу. За долгую жизнь мне не раз случалось быть очевидцем событий, которые поначалу не казались чем-то особенно значительным. И когда позднее я постигал их смысл, то чувствовал себя простофилей: ведь видеть и не понять — все равно что не видеть вовсе. Так было и с похоронами.

Вот мы и добрались до них.

Терпеть не могу ходить на похороны. Мои слова могут показаться странными. Ведь я бывал на них столько раз. Получилось нелепо: мы бросили все дела — я дописывал роман на пароходе, держа рукопись на коленях, Омела отменила гастроли в Глазго — только потому, что нас позвал Старик, как называл его Мишель. И вдруг он умирает. Мне совсем не хотелось идти на похороны, только представить себе: долгое, утомительное, медленное шествие до самого кладбища в такую жарищу. Нет, мы не пойдем, ни я, ни Омела. Решено. Но тут приехал Мишель и принялся упрашивать нас. Он был весьма настойчив. Это обидело бы Горького. То есть как? Он так любил вас обоих, последнее, что я от него слышал, это были ваши имена. Так хотел увидеться с вами. Что и говорить — очень трогательно, но я не мог не удивляться: конечно, Горький всегда тепло к нам относился, и все-таки, не присочинил ли Мишель? Но, Мишель, там будет такая давка… Тогда он сказал, что мы пойдем вместе с ним, сразу вслед за членами правительства. Горький и сам бы так распорядился… В конце концов мы сдались. И вот мы стоим в голове колонны, сразу за официальными лицами, и чувствуем себя весьма неловко, как будто вломились в чужой дом. Сначала рядом с нами был Мишель, потом его вызвали вперед, и он оставил нас с Лупполом, высоким тучноватым блондином, нашим приятелем. Во Франции перевели его книгу о Дидро, в 1935-м он был в Париже на том самом конгрессе писателей, где всех так удивило отсутствие Горького. Наш, и особенно твой приятель, Омела, он за тобой ухаживал. Да-да, не отпирайся, да и что тут особенного, я не думаю ревновать. Ты всегда кому-нибудь нравилась, что поделаешь. Так было и до того, как мы познакомились, и если я к кому и ревную, так скорее к тем, кому ты нравилась до меня. Во всяком случае, так мне кажется теперь. Все было, как я предсказывал: гроб вынесли из Колонного зала, и кортеж, медленно колыхаясь, двинулся по широкой улице, вдоль которой с обеих сторон тянулись плотные — нельзя даже сказать — шеренги, потому что люди толпились в несколько рядов, сдерживаемые конными милиционерами, стоявшими чуть ли не на расстоянии вытянутой руки друг от друга. Москва с тех пор сильно изменилась, снесли целый квартал в Охотном ряду… и хотя я отчетливо помню, как мы шли, но уже не мог бы сказать, где именно.

На улице Монторгей Мишель говорил не только об Испании. У него на родине недавно закончился еще один процесс, он прошел быстро и не так громко, как другие, потому что дело касалось военных… Судили Тухачевского, крупных военачальников, генералов. Среди них — Эйдемана, того, что сидел в тридцать четвертом, на приеме у Горького, слева от меня; Примакова, у которого мы были в Ленинграде в июне тридцать шестого; помню, стояла жара, мы сидели в саду, и вдруг нагрянул маршал в своем белом с золотом кителе. И еще Уборевича… «Подумать только, — говорил Мишель, — как все могло обернуться… иди потом объясняй!» С Уборевичем он был едва знаком, встречался с ним в прошлом году до отъезда в Испанию, когда еще не знал, что туда поедет. Они с генералом разговорились — наверное, Мишель показался ему забавным, — и тот пригласил: приезжайте, как вздумается, погостить ко мне на пару деньков, у меня домик на Украине (это уже мои домыслы), я там провожу все лето. Но Мишель вскоре уехал в Мадрид… А что, если бы я взял да навестил его, никто бы не поверил, что я там не вступил с ним в заговор. Никто бы не поверил… Вот попал бы в переплет! Нет, о казни генералов Мишель почти ничего не знал. Их судили и расстреляли сразу, через сутки после ареста маршала.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: