Я помню, как Володя Максимов писал свои "Семь дней творения". Первые три повести этого цикла — с надеждой опубликовать в стране. Это было интересно, особенно третья часть, "Двор посреди неба". При написании четвертой повести Володя стал понимать, что здесь ему "Семь дней…" не напечатать и что вообще сомнительны подобные игры с властью. Исчезала и внутренняя цензура в нем. В заключительных частях он полностью отринул все компромиссы с цензурой… И получилась чистая декларация, ничего не стояло за текстом…
О КОЛЕ ГЛАЗКОВЕ
Родные больных по-всякому относятся к диагнозам. Я помню, как жена Коли Глазкова заклинала меня написать о Коле в сборник воспоминаний, потому что, говорила она, многие думают, будто Коля погиб от рака, а это не так. Мне казалось, что лучше б они думали о раке.
Видел я его много раз. То у кого-нибудь дома, то в ЦДЛ, но близко познакомился тоже только на исходе Коли в тот мир. Такая уж у меня профессия… И такое окаянство, что всегда больше вспоминается конец жизни, смерть; а вот удачное лечение вспоминается реже. Потому что это норма. Выздоравливают много раз, а умирают однажды и навсегда. Это лихо запоминается. Вот и получается, что я себя самого теперь вспоминаю как могильщика. Всегда могильщик. А ведь жизнь свою посвятил здоровью. Я помощник жизни, а нас называют помощниками смерти. Потому что и люди считают удачное лечение нормой. Смерть есть критерий суждения о враче. И глупо — ибо смерть стопроцентна, неизбежна для каждого. Смерть большая норма, чем выздоровление. Выздоровление приходит не всегда, а смерть бесконечна и неизбывна, насколько вечны и бесконечны вселенные. Не будет вселенной — не будет и смертей.
Не будет вселенной? А что же будет? Ничто — а это что? Как не могу себе представить вечность и бесконечность, так и не мнится мне ее отсутствие, ничто…
Как-то — в который уж раз я говорю это «как-то» — позвонил мне Толя Бурштейн и попросил взглянуть на больного Колю Глазкова, что жил неподалеку от моей больницы.
Коля всю жизнь играл, по-моему, во все, что и как угодно, по принципу: ешь щи — проси деревянную ложку. Сдается мне, что и пьяницу он играл без особой внутренней потребности к выпивке. В конце концов игра стала его жизнью. Он всюду себя рекламировал и декларировал пьяницей. И пил. Даже книгу написал — "Наука выпивать". Наверное, мог обходиться без выпивки, но каждодневный прием привел в конечном итоге к циррозу печени.
Я его застал в конечной стадии цирроза. У него был асцит — в животе накапливалось до десяти литров жидкости, которые не давали ему ни двигаться, ни дышать. Надо было из живота выпустить жидкость. Коля же никому не давал ничего делать со своим телом. Даже проколоть палец для анализа было проблемой. А тут — проколоть стенку живота толстенным штырем. И инструмент этот в момент процедуры от него не спрячешь. Ко мне он относился, я бы сказал, мистически. Он соблюдал в жизни разные, придуманные им самим, ритуалы, и я вошел в его жизнь одним из атрибутов сконструированного им обряда лечения.
Мне было позволено все, но при соблюдении ритуальной, так сказать, аранжировки.
Он практически был умирающим, но продолжал работать. Когда я подходил к двери их квартиры, уже на лестнице слышен был стрекот его машинки. Он в последнее время был увлечен акростихами и по любому поводу строчил акростихи и присылал их мне по почте.
Короче, ритуал моей помощи был таков. Дверь открывала Росина, Колина жена, и с удивлением восклицала, хотя меня ждали — я перед выездом звонил, после чего не проходило более пяти минут: "Коля! Юлик приехал!" И у меня каждый раз возникала в голове картинка из фильма "Ленин в 1918 году", где в финале Ленин бежит по комнатам с криком: "Надя! Сталин приехал!"
Коля отрывался от машинки и с тем же удивлением, очень слабым голосом произносил: «Да-а» и еще что-нибудь нечто удивленное произносил. Эдакое "Не ждали". Игра продолжалась. "А он тебе сейчас водичку из животика выпустит". «Животик», «пальчик», «носочек» — все входило в систему придуманной игры. Игры, к тому времени, — в умирание. "Здравствуйте, Юлик, сначала я подготовлюсь". И он медленно, с помощью костылей, двигался в сторону уборной. Потом он усаживался на стул: "Росина, сними мне носочки". И не дай Бог, Росина возьмется рукой за левую ногу. "Нет, нет! Правый сначала, правый…" Я делал маленький надрез, прокалывал стенку живота — вытекала жидкость. Коля спокойно все переносил. Я удалял инструмент, накладывал шов, заклеивал. Росина надевала сначала левый носочек, потом правый… и Коля вновь начинал движение в сторону стола и машинки, а через день-другой я получал от него очередное письмо с очередными акростихами. Присылались десятки. Ну, такое, например:
"Когда недуг, как демиург, / Расположился в организме, / Есть у больного друг хирург, / Лишь он вернет больного к жизни! / И скажет тот больной: Спасибо! / Не все пропало, ибо / Успех таится в оптимизме!" Не помог — ни друг хирург, ни оптимизм…
Я был у кого-то в гостях или по делам где-то и позвонил Лиде, что собираюсь домой. Лида говорит, что меня разыскивает Толя Бурштейн: плохо с Колей Глазковым. Звоню Толе. Хуже не бывает: у Коли ущемленная грыжа, надо оперировать, трижды приезжала «скорая», но он отказывается, пока не найдут меня. "Толенька, ведь это почти стопроцентная смерть. Операция обязательна как последний, единственный шанс. На фоне конечной стадии цирроза неминуема печеночная недостаточность… и финал. Ведь у меня недавно умерли Лева Гинзбург, МихМат Кузнецов. Если можно — пусть меня минет чаша сия. Скажите, что меня не нашли. Это же больно — он согласится, раз меня нет. Попробуйте. И позвоните мне. Я жду". Он было согласился, но, когда приехала «скорая», отказался опять.
Делать нечего — и я у Коли. И он соглашается и спокойно, будто никогда не боялся уколов в «пальчик», дотрагивания до его тела врачебных рук, едет ко мне в больницу. И спокойно дает себе делать уколы для анализа и для подготовки операции. Операция прошла гладко, недолго и хорошо. Коля быстро очнулся от наркоза. Абсолютно без всяких привычных для него причуд переносил ужасы реанимации, где и вокруг невесть что, и с больными обращаются, словно с поленом. Все было бы хорошо, если бы не… На вторые сутки развилась та самая печеночная недостаточность, угроза которой висела над ним…
Очень скоро Росина стала заниматься его посмертными публикациями и составлять сборник воспоминаний. И меня просила написать. Да что же я могу написать? Воспоминание о большом поэте, а я лишь о болезнях. "Юлик, многие говорят, будто у него был рак. Это же не так. Напишите правду".
Она — теперь тоже покойная — хотела, чтобы цирроз был обнародован, что "Наука выпивать" — не просто вымысел причудливого ума. Цирроз как реализация игры в пьяницу на бумаге. Из души в тело. Игра продолжалась.
Чужие души потемки. Но все же есть свет, который не требует рационального осмысления.