А еще «завтрее» Вероника увезла выздоровевшую Решетовскую домой. Человеколюбцы в штатском, упустив свой шанс, явились к заведующему психосоматики. "Больная выписалась. Психически нормальна. Пневмонии нет. Выздоровела".
Уплыл удобный сюжет использовать ситуацию в советском духе. А почему, если вся страна работает плохо — заводы, транспорт, торговля, медицина, школа, — почему ГБ будет работать хорошо?! "Что им, больше всех надо?"
Александр Исаевич через Леву Копелева передал нам с Наташей свои "громадные благодарности" и свое желание как-то «реваншироваться». Наташа передала, что была бы благодарна ему за фотографию с автографом. Что он и передал ей и мне через того же Леву Копелева.
Еще не наступил тогда черед разногласий единомышленников.
И от того времени в памяти моей осталась фотография Левы Копелева, Димы Панина и Сани Солженицына — все вместе, друзья…
Прошло еще несколько лет. И последняя моя встреча с Солженицыным произошла незадолго до его высылки.
Он расшиб ногу, а ему было необходимо идти на чьи-то похороны. Срочно понадобился хирург. Как впоследствии прочел я в «Теленке», Александр Исаевич жил тогда с великой осторожностью, боясь любой акции со стороны ГБ. Если выходил из дома и ему нужно было такси, он не брал первый зеленый огонек. Не брал и второй. Лишь третью машину позволял себе нанять. По тем же резонам он опасался врачей. Особенно, если врачи попали в орбиту его лета. В силу того, что Александр Исаевич не садился в первое попавшееся такси, он попросил свою новую тещу найти ему какого-нибудь хирурга среди знакомых. Естественно, клубочек все катился, катился и ко мне притащился.
Когда я явился пред очи классика, тот лишь развел руками и, с улыбкой, полной безнадежности, проговорил: "Ну никуда мне от вас не деться". Вот и опять "узок круг, страшно…" А может, он подумал, что я… В нашей системе, где на всякий случай лучше не брать первое такси, какие только мысли в голову не придут. А если все свести еще и с участием в этой сказке Юрки Зверева, то сказка переходит в реалию типа Кафки…
Да, вот умер Зверев. За четыре месяца до финала ему вполне удачно удалили почку с опухолью. И ничто не предвещало столь быстрого конца. Когда в последний месяц его жизни возникли боли в руке, мне стало ясно, что беда пришла — метастазы в позвоночник. Впереди страшные муки: множественные переломы костей по всему телу. Жуткие боли, плохо поддающиеся даже наркотикам.
Я со своими ребятами перевез его к себе в больницу. Всего пять минут ходу, полторы минуты на машине.
Мои, в отделении, все его хорошо знали, хорошо к нему относились. Он многим в больнице помогал в условиях звонкового беззакония. Пустяки, но как это помогало жить! Одному паспорт сменить, развестись в суде без волокиты, подстегнуть милицию в каком-то деле… Где мог — помог.
Когда мы его переносили с кровати на носилки, он успел проговорить: "Юля, не надо, тебе нельзя…" Это были его для меня последние слова. Он очень быстро потерял сознание. Метастазы в голову, в спинной мозг — и нет мучений. Потеря сознания — смерть. Господь уберег его от мучений. Кто Его просил?
Его не надо просить. Он сам знает за что — Он знает, что знать Ему надо. Да и почему Он? Кто сказал? Может, Она? Оно? Какой род? Да и есть ли род? А пол? Есть?
Если Он есть? Если есть Он? Есть ли Он? Какие же от нас нужны просьбы и чаяния? Ищем законы общества, истории, а Он — раз! — и вмиг переиначивает нашу жизнь, и нашу мысль.
Юрка Зверев! Служака режима, жандарм, высылавший гордость русской жизни того времени, а может, и на все времена — не нам, современникам, его судить… За что-то уберег его Господь от немыслимых болей! Он-то знает? А?
ЭПИЛОГ СУДЬБЫ
Вчера мне кто-то рассказал, как в Израиле, в Музее Диаспоры, дали кому-то справку о происхождении фамилии. Запамятовал какой. Но в ответ всплыло в голове моей, как Лева Гинзбург в своей последней книге проделывал изыскания происхождения собственной фамилии.
Не такой уж он мне близкий был человек и не так уж много я с ним встречался, но извивы памяти воле неподвластны. Время есть — я пишу.
Леву я много раз видел в ЦДЛ, но издали и не будучи с ним лично знаком. Так, издали кивали друг другу. Я знал, что он великолепный переводчик с немецкого. Много читал стихов, им переведенных, его книгу о гитлеровском режиме, где явно проглядывался и наш режим благословенный. Знал ли он, кто я, неведомо мне было. Лева не радовал глаз эстетов. Маленький, квадратненький, с вечно блуждающей, чуть насмешливой улыбкой. Был он секретарем московского отделения Союза писателей как глава секции переводчиков. К секретарям прогрессивная, так сказать, общественность относилась заведомо плохо. Человек — отдельная вселенная, а когда обобщают, в душе обязательно возникают смещения оценок. Обобщение — это значит: все буржуи, все коммунисты, все евреи, все кавказцы… А ведь в каждом из нас, в каждой вселенной, много всего намешано: есть туманности, черные дыры, яркие звезды, да и они, в свою очередь, могут быть лишь вспышкой перед гибелью — сверхновые; а есть постоянно, ярко и ровно мерцающие. А есть и солнца, дающие тепло, свет, жизнь. Но только вблизи, для близких, для своей системы. А дальним лишь слабо мерцают…
Однажды мне позвонил Толя Бурштейн и попросил посмотреть Левину жену по поводу тромбофлебита. Я считался специалистом по этой части. Ну ее, болезнь, — это отдельная медицинская новелла. Не буду отвлекаться, но именно тогда я познакомился с Левой более близко.
Несмотря на свою не больно привлекательную внешность, он оказался обаятельным, умным, приятно ироничным человеком, и беседы с ним всегда были интересны. Я многое узнавал в необычном ракурсе, далеко не всегда стандартны были его повороты знаний и отношений, как к людям, так и к событиям.
Но пока все это было поверхностным — и наши беседы, и его рассказы, и мое внимание к нему.
А вот когда он позвонил мне в связи с тяжелым и болезненным приступом холецистита, и я, в результате, его оперировал, после этого наши контакты стали более близкими. Тут мы как бы породнились, благодаря пролитой мною его крови.
Лева рассказывал, как приходится ему крутиться в лабиринте писательских властных органов, как ему приходилось убегать из дома, избегать телефонных звонков, прятаться, когда собирали в писательском мире подписи под письмом протеста о "литературном власовце" Солженицыне. Он отлынивал, извивался, заболевал, обещал… но не подписывал. Но сказать прямо, просто отказаться не мог. "Я же трус, — говорил он. — И печатать не будут. А я же не великий поэт. Я сам стихи писать не могу. Я перевожу хорошо. Это я знаю. Не поэт — лишь переводчик. А переводить люблю. Я еще должен сделать немало. Вот и кручусь".
Кто-то, кажется, Кардин, про него сказал: "Он трус и смело только на машине ездит". По мне и это неплохо. Разве можно требовать от людей подвигов? Каждому свое. Вон ведь и Галилей отрекся. Он открытия делал, ему было для чего жизнь сохранять. Джордано Бруно открытий не делал — лишь смелость и стойкость, да костер, на котором закончил он свою земную жизнь, сделали его знаменитым. Так что: "Не суди, да не судим будешь".
Лева рассказывал о своих отношениях с Марковым. Я не знаю, насколько он, царь советских писателей эпохи позднего коммунизма, действительно царствовал, а насколько был марионеткой в чьих-то руках. Марков брал иногда Леву с собой в поездки. Вел с ним беседы в поезде, гостинице. Лева вспоминал, как, стоя в поезде у окна, Марков радостно восклицал, глядя на поля с колосящимся хлебом, башни элеваторов, горы шлака… Лева не говорил в ответ о не попадающем в башни элеваторов, гниющем зерне, о неработающих комбайнах-металлоломе, о горах невывезенного продукта… и поддакивал боссу. А потом, ночью, записывал свои комментарии, так сказать, к диалогу с властью, в свои тайные записные книжки. Язвительно смеялся в этих своих тайных книжечках по ночам — и любострастно, лизоблюдно поддакивал днем. Надо же печататься, надо семью на отдых посылать в места и во время, где и когда «лучшие» люди Союза писателей отдыхают.