Назарий, налив в рожок вина, перекрестился и, поклонясь хозяевам, разом опорожнил его, а, наливая другой, обратился к Захарию.
— На-ка, промочи живой водицей свою душеньку, небось она зачерствела со страху в лесу.
Тот не отказался и, прильнув к рожку, вытянул вино как насосом.
Дошла очередь до хозяина, но тот обеими руками отмахивался от вина.
— Что ты, боярин! Нам не во льготу это снадобье, наше рыло не отворачивается только от пенной браги, да и то в праздничный день, а не в будни.15
Немало труда стоило Назарию уговорить его выпить хотя один рожок. Савелий опасался, что среди приезжих есть соглядатай из холопьего приказа,16 который после возьмет с него виру.17
Только тогда, когда Захарий поклялся ему московским чудотворцем, святым Петром митрополитом, что никто из них из избы сору не вынесет, то есть не будет на него доносчиком, старик охотно согласился опорожнить не только рожок, но даже целую флягу.
Полюбилась ему, видимо, лакомая влага. С самодовольной улыбкой погладил он свою бороду, которую звали полосатой, так как она была черная с проседью, и любовно посмотрел на оставшееся во фляжке вино.
Агафья тоже промочила себе горло, не отказываясь, но прихлебывая и приговаривая:
— Куда голова, туда и хвост, живши с мужем четыре десятка, так уж и пить из одной чаши!
Вино развязало языки старикам.
Савелий пустился в россказни о тереме, утверждая, что он более чем ровесник Москве, что прадеду великого князя, Юрию Владимировичу Долгорукому, подарил его на зубок замышляемому им городу какой-то пустынник-чародей, похороненный особо от православных на Красном холму, в конце Алексеевского леса, подле ярославской дороги, что кости его будто и до сих пор так бьются о гроб и пляшут в могиле, что земля летит от нее вверх глыбами, что этот весь изрытый холм по ночам превращается в страшную разгоревшуюся рожу, у которой вместо волос огненные змеиные хвосты, а вместо глаз высовываются жала и кивают проходящим; что пламя его видно издалека и оттого он называется Красным. Великий князь подарил этот терем боярину Савелия за верную службу, вскоре после похода под Казань, и что с тех пор стал тут жить боярин с семейством до самой опалы великокняжеской.
Савелий проговорил бы до утра, если бы его не прервал Захарий.
— Уйми ты жернов свой, — крикнул он на него, — сказка твоя слишком тощая закуска для меня. Эй, вы, подите, ошарьте-ка тороки у моего седла, там, я заприметил, мотались давича калачи.
— Да они, боярин, все размокли от дождя, — отвечал один из холопов.
— В самом деле, хорошо бы закусить что-нибудь, — заметил Назарий.
— Скудна наша трапеза, боярин, а если тебе в угоду, то бьем челом всем, что сыщется, — произнес Савелий. — Эй, жена, все, что есть в печи, на стол мечи!
— Что там разбирать, люба, али не люба, все благословение Господне, — отвечал Назарий. — Что до меня, я человек привычный ко всему, рос не на печке, не был кутан хлопком под материным шугаем, а все почти в поле; одевался не полостями меховыми, а железной скорлупой и питался зачастую чем ни попало.
Агафья тем временем всунула руки и голову в печь, вытащила из нее горшок с ячменной кашицей, приправленной чесноком и свиным салом. Савелий достал с полки ковригу ржаного хлеба, толокно, и все это они поставили с поклоном перед своими гостями.
Савелий нацедил ендову квасу, подал его вместе с деревянною узорной резьбы солоницею гостям и пожелал им на здоровье откушать его хлеба-соли.
Назарий, усердно помолясь Богу, сел за стол, отрушил себе добрую краюху хлеба и, зачерпнув широкой ложкой кашицы, стал аппетитно уплетать далеко не изысканные яства.
Захарий сперва морщился и делал себе под нос замечания, что на хлебе не меньше плесени, чем на лице хозяйки морщин, что он жесток так, что ему не по зубам, но видя, что аппетит его товарища грозит опустошить весь горшок кашицы, начал взапуски наверстывать потерянное время.
Когда оба проголодавшиеся гостя насытились, Захарий даже самодовольно разгладил рукою свое увесистое брюхо и почти дружески спросил Савелия:
— Скажи-ка нам, Тихоныч, — мы люди заезжие, — нет ли на Москве чего новенького? Полакомь нас какой-нибудь весточкой.
XVII
Рассказ Савелия
— И, боярин, откуда нам набраться новостей, — отвечал Савелий, — живем мы в глуши, птица на хвосте не принесет ничего. Иной раз хоть и залетит к нам заносная весточка, да Бог весть, кому придет она по нраву, другой поперхнется ею, да и мне не уйти. Вот вы, бояре, кто вас разгадает какого удела, не московские, так сами, чай, ведаете, своя рука только к себе тянет.
— Хотя мы и не москвитяне, не земляки твои, однако такие же русские, — сказал Назарий, — такие же православные христиане, ходим с вами под одним небом, поклоняемся одному Богу, греемся почти одною кровью и баюкает нас одна мать — Русь святая.
— Да отец-то не один, — продолжал Савелий. — Мы чтим и челом бьем своему князю, на кого он, на того и мы, за кого он, за того и мы, а вы, чай, чествуете своего.
— Мы, — гордо воскликнул Назарий, — все мы одно тело! Душа одна…
Он остановился, так как Захарий толкнул его ногой, и добавил живо:
— Что-то будет!..
— А бывала ли ваша милость в Москве? — нарушил Савелий вопросом наступившее было молчание.
— Я был, но давно уже, — отвечал Захарий, — когда еще в Москве замирала жизнь и души во всех дремали. Помнишь ли, когда истекала седьмая тысяча лет от сотворения мира, что по греческим писаниям означало приближение конца света?
— Как же, родимый! То была черная година! Знать на нее взглянул Касьян немилостивейший. Я жил тогда в Красном селе. Бывало, пойдешь в Кремль к боярину, да еще не доходя до посада, все сердце изноет; в какую сторону ни взглянешь, везде идет народ в смирном18 платье, на каждом шагу, видишь, несут одер или сани19 с покойниками, а за ними надрываются голосатые.20 Слухи носились, что железа21 рыскала по всей Руси, а у нас, кажись, нахватала народу более всех. Ведь что его вымерло — гибель! А как студено было, какие снеги сыпались даже в весенние дни, солнышко-то Божье отвернулось тогда от грешной земли нашей, бывало и не проглянет и не обрадует нас бессчастных; а летом-то еще пущая пришла невзгода; ни дождичка, ни росинки, жар обдает, а напиться нечего, вода-то вся, как выпарилась! Хлеба все опалило — и голодно и душно, хоть живым ложись в могилу. А ночи-то какие ужасы наводили на нас. Вдруг сделается темная такая, что хоть глаз выколи, ни месяца, на звезд, да еще, сам не видал, а молва разносила, озера по ночам воем выли, так что спать не давали, кто жил к ним близко. Не весть что претерпели мы тогда! И чем прогневали только Владыку Небесного, что послал Он на нас, громких, напасть такую лихую.
Назарий, внимательно слушавший рассказ Савелия, задумчиво и печально произнес:
— Бедная наша отчизна! Чужие и свои враги, и гнев Господень подавляют тебя.
— Какие же это враги, боярин? — спросил его Савелий. — Кажись, теперь все князья живут в ладу, как дети одной матки, дружно, согласно. Наш же московский, как старший брат, властию своею покрывает других. О прежнем времечке страшно подумать. Вот недавно сломил он, наш батюшка, разбойников.
Захарий быстро смекнул, о чем хочет заговорить Савелий, и, заметя, что в глазах Назария блеснул луч гнева, поспешно перебил старика:
— Ну, Тихоныч, что же дальше-то было?
— Да что? Грянул гром и хватились за ум, — начали все креститься: кто вносил богатые вклады в храмы Божии, кто строил их, кто, не в суд будь сказано, протоптал колени и отмахал всю голову, молившись, а с ближних своих сдирали вчетверо за хлеб насущный, несмотря на то, что у самих были полные закрома всякой всячины, а другим и куснуть было нечего; иные же, зазорно и вымолвить, нанимали за себя молельщиков… Всяк, кто не хотел трудиться да работать, делался их попом… Их ублажали всячески, а они, прости Господи, вместо утешения да моления за православных, только соблазняли народ и бесчинствовали до того, что добрый владыко, наш пастырь и святитель Феодосий, не будучи в состоянии терпеть далее таких беззаконий, сложил с себя сан митрополичий и заключился в Чудовом монастыре. Там, сказывали, ухаживал он все за каким-то прокаженным, омывал его раны, молился за нас грешных и творил многие богоугодные дела до конца своей жизни.