— Да пусть его взглянет последний раз на Чурчилу… Пожалуй, осерчает, что не допустили до него Настасьина брата, хоть любит он его, как собака палку, — сказал другой дружинник, останавливая опускавшуюся было над головой Павла руку товарища.
— Ну, быть так, сволокем его к нему, да заклепите покрепче ему руки и ноги, а то ведь он хитер, проклятый, вывернется, — решили остальные дружинники.
Корчившегося от бессильной злобы Павла дружинники крепко-накрепко связали по рукам и ногам и, окружив, потащили его за веревку, подгоняя сзади палками по чем ни попало.
— Что это, еще пленника, али зверя какого тащат наши? — сказал Димитрий Чурчиле, указывая на приближающуюся к ним толпу.
— Чурчило, это я, злейший враг твой! Упейся теперь моею кровью, я в твоей власти! — заговорил смело прерывающимся от ярости голосом поставленный на ноги Павел.
— Как? Павел? Лучше бы взглянул я на ехидну, чем на этого дьявола в человеческом образе! — вскрикнул Чурчило, и так ударил рукой по рукоятке своего меча, что все вооружение его зазвенело.
— Упросил, чтоб тебе его показали, — послушались голоса дружинников.
— Он знает, чем хуже наказать меня… Чего тебе нужно от меня? — обратился он к Павлу.
— Жизни твоей…
— А что тебе в ней и за что ты ненавидишь меня, подкупной, заспинный враг.
— Верно слово твое, я — подкупной, но меня подкупила братская любовь, — с ударением отвечал Павел.
Чурчило вздрогнул.
— Ты спрашиваешь, за что я ненавижу тебя? Но кого же любил я? Я — исчадие зла, все люди были мне противны, сам не знаю почему… Но сестра моя, эта кроткая овечка, Настасья, она давно примирила меня со всеми; она как бы не человеческим голосом уговаривала меня переродиться, и слова ее глубоко запали в мою черную душу. Она показалась мне ангелом, а голос ее песнью серафима, и я… повиновался…
Павел зарыдал.
Чурчило зашатался и приклонился к плечу поддерживавшего его Димитрия.
Немного погодя, он спросил:
— Не этот ли ангел Божий вразумил тебя покушаться на мою жизнь?
— Погоди и дослушай, после обвиняй, — начал снова Павел. — Я повиновался ей… нет, не ей; я не знаю, кто говорил ее устами. Душа моя созналась во всех поступках. Священное родство, любовь, все чувства человека разлились в душе моей, и новый свет озарил ее, я умилился и искренно назвал братом любимого ею Чурчилу.
— Как, разве у вас шла речь обо мне?
— Никогда не переставали мы о тебе беседовать.
— Все более и более непонятны, темны слова твои.
— Мудрено ли! Душа каждого — загадка, а у этого она — совсем потемки. Пожалуй, заслушаешься его, то и несдобровать тебе. Ему надо язык выгладить полосой раскаленного железа, а на руки и на ноги надеть обручи, или принять его в дреколья!.. До каких пор ждать конца его сказки? — с сердцем воскликнул Димитрий.
Павел скосил на него и без того косые глаза свои и сказал с упреком:
— Обшаривай душу темную, а светлая вся на виду.
— Что тут толковать, вы из одного гнезда с нечистым, одного поля ягода.
— Да не одинаковая, — возразил Павел. — Кем я был прежде — сознаюсь. А теперь, теперь ты сам, как злой враг человеческий, перетолковываешь смысл моих слов, и отказываешь мне, грешному, в возможности раскаяния, в освобождении от тяжелого гнета души моей.
— Экий краснобай! Как гладко он выстилает словами дорогу к сердцу всякого, — прервал его Димитрий.
— Постой, Димитрий, твоя речь впереди, дай нам дослушать, а ему договорить, — сказал Чурчило.
— Пораспустите хотя немного мои руки, веревки больно стянули их; я честно исповедуюсь перед вами и тогда легко приму смерть, тогда и оковы телесные легки будут для меня, а если приму смерть, не буду влачить их. Господи, помилуй, поддержи меня!..
— Не богохульствуй, собака, я тебе засмолю рот, — снова не утерпел Димитрий и бросился на него с мечом, но Чурчило остановил его.
Павел с сожалением посмотрел на Димитрия и с тяжелым вздохом начал:
— Настасья любила тебя меньше Бога, но больше жизни. Ты покинул ее, несчастную, и обливается теперь она день и ночь горючими слезами, и сохнет, как былинка в знойный день. Это зажгло ретивое мое праведным гневом против тебя. «Сыщи его, — сказала она мне, — добудь, достань мне, или перенеси меня к нему. Я забуду стыд девичий, упаду на грудь его, обовью его моими руками и мы умрем вместе». На эту беду присватался к ней какой-то именитый литвин. Отец возрадовался этому и приказал ей принимать подарки и называться его, суженой. Где же было чувство твое к ней, когда ты покинул ее?
Чурчило дрожал, изменившись в лице, и не мог выговорить слова.
— Теперь, быть может, влекут ее к венцу с немилым женихом, или заколачивают останки ее в гроб тесовый. Я как будто слышу стук молотка, и холодная дрожь пробирает меня.
Он замолк и пристально поглядел на Чурчилу.
Последний стоял, как приговоренный к смерти. Лицо его исказилось от внутренней невыносимой боли.
Павел продолжал:
— Потому-то я и ринулся всюду отыскивать тебя, чтобы заставить вспомнить о покинутой тобою. Не утаю, я решился закатить тебе нож в самое сердце и этим отомстить за ангела-сестру, но теперь я в твоих руках, и пусть умру смертью мученическою, но за меня и за нее, верь брат Чурчило, накажет тебя Бог.
— Истину ли изрыгаешь ты? — грозно спросил его Чурчило.
— Соболезную о слепоте твоей. Что же ты медлишь. Дорезывай скорей кстати брата, а там присоединись к вольным шайкам московских бродяг и грабь с ними отчизну. Вместо того, чтобы защищать, ты отрекся от нее и рыскаешь далеко.
— Нет, ты брат Настасьи! Ты — мой брат! Я освобождаю тебя!
Послушался ропот дружинников, но Чурчило обнажил меч свой и крикнул:
— Чего вам надо? Крови? Вяжите меня, режьте, если поднимется рука.
С этими словами он разрубил веревки на руках и ногах Павла.
IV
Бегство
Яркие звезды засверкали на темном своде небесном, луна, изредка выплывая из-за облаков, уныло глядела на пустыню — северная ночь вступила в свои права и окутала густым мраком окрестности. Около спавшей крепким сном, вповалку, после общей попойки по случаю примирения Павла с Чурчилою, дружины чуть виднелась движущаяся фигура сторожевого воина.
В глубокую полночь, когда и сторожевой склонил свою усталую голову на копье, что-то тихо зашевелилось в средине спавших, чья-то голова начала медленно подниматься, дико озираясь кругом, силясь прорезать взглядом окружающий мрак.
Подле этой поднявшейся головы поворачивался пленник, рейтар ливонский, лежавший навзничь и силившийся вытащить руки из веревочных пут.
— Ты что, схвачен? — шепнул, приподнявшись, Павел (это был он) пленнику.
— А ты боишься меня, а я еще хотел помочь тебе. Не веришь, смотри, — продолжал он и перерезал двуострым ножом своим веревки, скручивавшие ноги пленника.
— Спаси меня, — тоже шепотом заговорил пленник. — Я герольд бывшего гроссмейстера ливонского ордена Иоганна Вальдгуса фон-Ферзена, владельца замка Гельмст. Он послал меня ко всем соседям с письмами, приглашающими на войну против…
Герольд остановился.
— Ну, договаривай смелей, на Русь, что ли, нашу? Я вам помощник.
— Ты!.. Да кто ты? Ведь ты русский? Как же?
— Не твое дело. Беги, скажи…
Он хотел было совершенно освободить его, перерезав веревки и на руках, но вдруг остановился и спросил:
— А далеко ли Гельмст?
— Перейди поле и лес, повороти налево и поезжай наискосок по дорожке; к утру будешь в замке.
Павел разрезал веревки на руках пленника.
— Ступай, но коня уж оставь волкам на закуску, а то к копытам мои земляки чутки, как медведи к меду: услышат и захватят опять. Выберись отсюда лучше на змеиных ногах,57 расскажи своим, что русские наступают на них, поведи их проселками на наших и кроши их вдребезги! Ступай, а мне еще надо докончить свое дело.
Пленник вскочил на ноги, затем пригнулся к земле и начал медленно, озираясь, пробираться между сонными дружинниками, спавшими богатырским сном.
57
То есть ползком.