Тут обвиняемая что-то отчаянно, но неразборчиво закаркала в свое оправдание, даже смысла карканий нельзя было разобрать толком, испустила от страха, что ли, на плешь старика белесую густоватую струю, сорвалась с ветки и полетела. Стая бросилась за ней, но преследовала не с целью поимки, а лишь гнала.
Старик обречено отер полой гиматия лысину и сказал миролюбиво:
— Хорошо, что коровы не летают… Кажись, к изгнанию приговорили… Каково-то ей будет на чужбине…
Он еще повздыхал, поохал немного о судьбе несчастной вороны, но все же вернулся к рассуждениям о человеке.
— Худое определение дал Платон человеку. Ведь возражения здесь напрашиваются сами собой. Опять-таки здесь не выставлен сам человек, но лишь перечисляются его свойства и не свойства. “Бескрылое” для человека — не свойство. “Двуногое”, “с плоскими ногтями” — свойство. “Восприимчивое к знанию” — иной раз свойство, а другой раз — нет. Поэтому, если мы стремились узнать что-нибудь одно, то Платон показал нам нечто другое. Да и остальные не лучше. У Аристотеля человек — общественное существо, и жизнь сообща прирождена ему. А что в таком случае делать с муравьями и пчелами? Для одних, человек — первый вольноотпущенник природы, для других — образ и подобие Божие. Для третьих, человек — это открытое для разных возможностей “великое обещание”, “мост” между животным и “сверхчеловеком”. Для четвертых, человек — щепка на лесоповале. Для пятых, он — проблема, которую можно решить, лишь уничтожив самого человека. Для десятых, человек — мыслящий тростник. Для сотых — человек звучит гордо. А для некоторых даже вот так: “Сущность человека не есть абстракт, присущий отдельному индивиду. В своей совокупности она есть совокупность всех общественных отношений”.
С ума можно было сойти от таких определений!
— Я не об этом спрашивал, — сказал я.
— Похоже на то. Да, впрочем, хоть ты и чувствительно треснул меня по голове, к тому же не отягощенной смягчающим волосяным покровом, я все же знаю песнь, которую ты сейчас заведешь. Человек-де — разумное существо, обладающее свободой воли, дискретное, автономное. И тут мы пойдем с тобой гулять по бескрайним просторам рассуждений о свободе воли, по полям человеческих желаний, по отрогам страстей, по колдобинам взаимного непонимания, вознесемся к божественным небесам, если ты веришь в богов или хотя бы в одного бога, или растворимся в дурной бесконечности атеизма. Потом мы полезем на неприступную стену знания, прихватив с собой ум, рассудок, разум, интеллект. И пример Сизифа тут не станет нам помехой. В конце концов, в полном недоумении мы окажемся там, откуда начали. Но и это ничему нас не научит. И мы снова пустимся в путь, полагая, что этот путь, пусть и трудный, перед нами.
— А где же он еще может быть?
— Может — внутри нас. Да только я не знаю ни того, кто мы, ни того, кто я.
— Что же это получается… Куда ни кинь, всюду клин?
— Если бы клин… Круг, милейший мой! Круг, да еще логический! Или чертов, как его иногда называют. Так что же… Примемся мы за человека или начнем с чего-нибудь более простого?
— Не знаю. — Он меня обескуражил. — Я не знаю, с чего начать. Я просто хочу знать, что такое Пространство, Время, Жизнь, Смерть, Бог.
— Глобальный же ты человек, дружище! Ничего не скажешь… Что ж… Обращаться за разъяснениями по этим поводам ко мне не стоит. Я ведь не знаю ни одной из тех счастливых и прекрасных наук — хоть и желал бы знать. Я всегда утверждаю, что, как говорится, я полный неуч во всем. Но скажи мне, будь милостив, эти глобальные вопросы возникли в твоей голове сами собой, или какой-то внутренний голос подсказал их тебе, или чье-то внешнее влияние произвело на тебя столь сильное воздействие?
— Не знаю, Сократ. Я слышал о твоем даймонии, внутреннем голосе. Что он такое или кто он такой? Божественное начало? Или начало демоническое? Или нечто философское? Или какая-то наивысшая духовная способность человека?
— А что говорит тебе твой даймоний?
— Ничего. Молчит.
— Всегда?
— Всегда.
— Воистину, ты глобальный человек, если ему нечего тебе возразить или подсказать! Ну что ж, слушай мой сон вместо своего… — Сократ помолчал, разглядывая крыши заисточных домов, потом продолжил: — Благодаря божественной судьбе, с раннего детства мне сопутствует некий даймоний — это голос, который, когда он мне слышится, всегда, что бы я ни собирался делать, указывает мне отступиться, но никогда ни к чему меня не побуждает. И если, когда кто-нибудь из моих друзей советуется со мной, мне слышится этот голос, он точно таким же образом предупреждает меня и не разрешает действовать. Я могу представить тому свидетелей. Ты ведь знаешь того красавца, Ахиллеса? Однажды он советовался со мной, стоит ли ему пробежать ристалище на стадионе “Безвозмездный труд”. И не успел он начать говорить о своем желании состязаться, как я услышал голос и стал удерживать его от этого намерения такими словами: “Когда ты говорил, — сказал я, — мне послышался голос моего даймония: тебе не следует состязаться”. — “Быть не может, — отвечал он, — голос указывает тебе, что я не одержу победу? Но даже если я и не стану победителем, я использую время для упражнения. Ведь главное не победа, а участие, как нам вдалбливают в голову”. Как он сказал, так и сделал. Стоит послушать рассказ о том, чем для него это кончилось.
— Чем же? — спросил я.
— Надо сразу заметить, что соревнования эти представляли собой бег в мешках на тысячу стадиев, да еще спиной вперед. Победить-то он победил, набил, правда, себе шишек и синяков, поскольку падал на дистанции весьма щедро, да и другие этого не избежали. А вот победу ему все равно не засчитали, поскольку для беспартийных (а Ахиллес ни в каких партиях, даже оппортунистических, не состоял) квота побед на тех состязаниях была исчерпана. А кто же примет Ахиллеса в Самую Передовую партию, когда он родился то ли на тысячу лет раньше, то ли на тысячу лет позже, чем эта партия была создана каким-то гением, Отцом, так сказать, и Основателем? В наказание за наглость судейская коллегия присудила не расшивать мешок, в котором он и по сей день прозябает. Он уже и натренировался сверх всякой меры и все мыслимые рекорды превзошел и измучился и душой и телом, а мешок все не расшивают, потому что судейскую коллегию бросили на прополку эвкалиптов, а новую никак не наберут… А ведь предупреждал его мой даймоний. Не послушался Ахиллес, эх, не послушался!
Меня заинтересовал рассказ Сократа, тем более, что я неоднократно видел этого самого Ахиллеса, передвигающегося по городу не иначе, как с помощью “сальто назад”. К этому зрелищу уже и попривыкли, разве что только дорогу уступали, чтобы не затоптал: ноги-то у него хоть и в мешке, а все равно может так ими долбануть, что и на своих не устоишь.
— Про дела, случившиеся когда-то, можно узнать от свидетелей, — сказал Сократ, — ты же имеешь возможность испытать мое знамение в настоящем — значит ли оно что-то в действительности.
Я слушал Сократа со смешанным чувством зависти и восхищения, но внешне, как мне казалось, ничем этого не выдавал. Если бы и у меня слова находились так легко…