Я осторожна. О, я очень осторожна. Только ночью, только в полной тишине, только в бархатных перчатках и только на цыпочках, почти на пуантах.

Ты не думал, отчего тебе вечно снятся такие хорошие сны — а это просто я копаюсь у тебя в голове, одновременно гладя тебя по ней. Это мы оставим, это мы отбросим, это мы заберем. Мне виднее, прости.

Тот фокус с мамой оказался удачным решением, согласна, хотя я действовала скорее по наитию, нежели по сознательному расчету. Искала я вообще другое, этот как раз был период, когда я по капельке, по копеечке, по кусочку выуживала из тебя В. Ты даже не представляешь, насколько сложно это было. Она была там всюду, просто уму непостижимо, включая, ты будешь смеяться, кулинарные предпочтения и чуть ли не эдипов комплекс, — ну да, там я и напоролась на маму, случайно. И достала все сразу, вместе с эдиповым комплексом и прочей дурью. Она тебе так же не нужна как и В. Я так считаю.

Сначала это было просто забавой, потом стало делом, дальше превратилось в смысл. Дни не имеют значения, ты зря мне рассказываешь про свои дела, я все равно не слушаю. Я жду ночи, когда я все узнаю, по—своему, без твоих беспомощных фильтров, попыток выдать желаемое за действительное и улыбок вполсилы. Спи себе тихо, потом проснешься и будешь улыбаться, как всегда по утрам. Ты всегда по утрам улыбаешься — видимо, потому, что каждое утро тебе становится чуточку легче жить.

Забавно знаешь что? Раньше я могла за один раз унести только одну вещь, максимум две, если нетяжелых, а больше одного раза за ночь я боялась тебя тревожить. А сейчас я стала гораздо искусней, я могу вытащить из тебя сколько угодно разных событий и фактов, как воруют фрукты из соседского сада — распихивая в карманы и за пазуху, чтобы руки были свободны перелезать через забор. С каждым разом я тащу все больше и больше, с каждым разом ты становишься все спокойней и веселее, с каждым разом я все более и более азартна. Когда—нибудь я разовью свои гибкие пальцы настолько, что сумею извлечь из тебя все, абсолютно все — и твоя голова станет пустой и легкой, как воздушный шар.

Ты проснешься утром и будешь смотреть на мир чистыми глазами идиота без прошлого, проблем и воспоминаний. Ты проснешься и обнаружишь, что твоя жизнь, казавшаяся тебе такой длинной и сложной, только началась и она проще, чем детский рисунок. Ты проснешься и увидишь, что за ночь остался один — потому что под утро, оставив тебя наконец в покое, я тихо шла насовсем из твоей обновленной жизни, забрав все то, без чего ты остался. Ну сам посуди зачем мне пустоголовый ты?

Но страдать по мне ты не будешь нисколько — ведь, будучи милосердной, я прихвачу с собой и всю твою память о себе самой.

ЛЕТНИЙ СКАЗ

Хозяйка встретила Летту на автобусной станции и довезла до дома. Это было очень мило с ее стороны, потому что Летта была в городе впервые и вряд ли бы нашла нужное место. Дом жил в уютном тенистом районе, весь в кудрявых деревьях и солнечных листьях. Как же у вас приятно, сказала Летта, вылезая из автомобиля и потягиваясь. Ага, у нас тут курорт, весело ответила ей хозяйка, щурясь от солнца. Курорт, машинально повторила Летта, думая о другом. Курорт.

Она осталась одна у машины, вынула из незапертого багажника сумку и не спеша направилась к дому. У самого входа сидела и чесала ухо задней ногой толстая черная собака. Ух ты, восхитилась Летта и присела на корточки. Собака перестала чесаться и с готовностью вошла в протянутые ладони. Хорошая, бормотала Летта, изо всех сил оглаживая и отряхивая кудрявое тело, красивая какая, умница. Собака забавно трясла головой и нежно смотрела Летте в глаза. Она до смешного была похожа на Булю, старую бабушкину собаку, которая давно умерла. И Буля умерла, и бабушка. А эта черпая толе тенькая псинка была каким—то непостижимым образом похожа на обеих. Бабушка тоже была толстенькой и кудрявой. Ну и Буля, само собой.

Ладно, Буль, мне пора, неудобно, негромко сказала Летта и в последний раз почесала плотный собакин бок. Собака ответила что—то невнятное и уселась обратно на теплое крыльцо, а Летта встала поправила пояс на брюках. От паузы в активных действ внутри души тяжелым комом заворочалась знакомая боль, но Летта усилием воли вдавила ее обратно. Она натянула на лицо максимально приличное выражение, стукнула в дверь костяшками пальцев и вошла.

Вечер прошел тихо и быстро. Пили чай. Летта рассказала немного о своей работе и о том, зачем ей понадобилось на два дня осесть в незнакомом городе и просить ночлега у чужих в общем—то людей. Доброжелательная хозяйка в очередной раз (предыдущие разы были по телефону) объяснила ей, что гостья ей совершенно не мешает, что дом большой и что все хорошо. Все и правда, кажется, было хорошо, даже боль сидела где—то в Леттином нутре тихо и наружу пока не лезла.

Впрочем, она—то оживилась, как только закончился вечер. Хозяйка постелила Летте в комнате своего сына, давно живущего за границей, и пожелала спокойной ночи. Комната была маленькой и уютной, с окном, выходящим в сад, и деревянным потолком шоколадного цвета. Потолок показался Летте низковатым, а сама комната — чуть более крошечной, чем ей бы хотелось, но вопросов она задавать не стала, да и какие тут могли

быть вопросы. Хозяйка закрыла за собой дверь, и Летта осталась одна.

Боль немедленно подняла голову и изнутри скрутила Летту пополам. Ощущение, ставшее за эти несколько недель привычным, врезалось в мышцы и завладело телом. Глупо, когда что—то так болит, подумала Летта, вяло глядя на стену перед собой. На стене были обои, на обоях прыгали зайчики — кто с морковкой, кто без. Если бы боль была физической, можно было бы, наверное, пить таблетки. Но боль физической не была.

Не просить же эту милую хозяйку спать со мной, сердито сказала Летта сама себе, решительно разделась и легла в постель, накрывшись с головой мягким пуховым одеялом. Одеяло оказалось неожиданно тяжелым, а погасший свет мгновенно сделал крошечную комнату чем—то вроде спичечной коробки. Окно было закрыто (хозяйка предупредила, что ночами у них холодно), дверь тоже (Летте казалось, что в гостях неудобно спать с закрытой дверью), потолок лежал на голове и слегка давил. Боль орала изнутри дурным голосом и от нее закладывало уши и трудно было дышать. Забавно, подумала Летта, сморкаясь в давно непросыхающий носовой платок, почему это так: именно уши и именно дышать. Как это связано? Ну «душа» — «дышать», это понятно. Но уши—то почему?

Потому что рифмуются с душами, души—уши? Тогда еще болеть должен шиш. Потому что «душа» — «ни шиша». На этой успокоительной мысли Летта прерывисто вздохнула, поворочалась, пытаясь уложить боль внутри себя в какую—нибудь минимально пристойную позу, сладко отключилась от реальности (вот в этот момент, когда еще не спишь, но уже и не не спишь, у нее обычно НЕ болело) и уснула.

Сначала спалось хорошо и без снов, что само по себе уже было достижением невероятного уровня. Потом стало душно и захотелось проснуться, но не получилось. Потом началось.

Собственно, «началось» оно гораздо раньше — когда Летта поняла, что комната ей тесновата, но ничего не сказала. А теперь просто происходило то, что закономерно должно было произойти. Потолок налился тяжестью и окончательно лег Летте на голову, закрытое окно не давало дышать, закрытая дверь отделяла от мира. Внутри тела жила боль, но как бы уже и не внутри, потому что тела как бы уже и не было. Летта теперь была боль, а комната — Летта, и поэтому Летта—боль билась в комнате—Летте и не могла найти в выход, потому что выхода было не найти. Комната давила и душила, потому что она на самом деле была — тело, а боль (которая на самом деле была Летта, которая самом деле была боль) танцевала по всей герметичной комнате, стучалась в стены, пол и потолок, рвалась наружу, но точно знала, что никакого «наружу» нет. Внутри боли поднялась паника, а паника быстро переросла в невыносимость. Невыносимость — это когда нет выхода той панике, которая возникает от безвыходности боли. Мир был прочно и герметично закрыт, мир был — комната, а комната была — Летта, а Летта была — боль, и она билась по стенам, точно зная, что не пробьет. Выньте меня отсюда, выньте, выньте, кричала в панике какая—то одна оставшаяся мысль, но и она знала, что все закрыто, потому что спичечный коробок закрыт, а спичка — горит. И вечно будет гореть, вечно, потому что ей же надо как—то дышать дышать дышать дышать…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: