Вот и сейчас в который раз уже я представляла нашу супружескую жизнь. Общее хозяйство, изо дня в день совместные обеды и ужины… Да нет, что я о мелочах? Кажется, у Гжегожа был очень нелёгкий характер, который ему удачно удавалось от меня скрывать, я никогда ничего тяжёлого в нем не замечала.
Однажды он сказал в ответ на мои сомнения:
— Глупая! Да ведь характер человека в значительной мере обусловлен теми, с кем человеку приходится общаться. Ты же никогда не строишь из себя невесть что, не ленива, нет в тебе лжи и притворства, не любишь устраивать людям пакости, всегда режешь правду в глаза. Да уж ладно, скажу, чего там, тебе присущи честность, благородство и понимание других. Ты обладаешь огромным чувством юмора, умна, эти качества проявляются естественно и непринуждённо, не тычешь ими в глаза. О внешности я уже не говорю. И ещё ты умеешь готовить…
Тут уж я не выдержала такого панегирика себе и перебила оратора, хотя, честно признаюсь, слушала его с упоением.
— Ты что, спятил? Откуда ты можешь знать, умею ли я готовить? Яичницу ту, что ли, вспомнил?
Когда-то я в спешке соорудила яичницу, оба мы были голодны, а дома — шаром покати. Он ел да похваливал, утверждая, что такой вкусной яичница получилась потому, что я в неё добавила сыра. Сыра никакого я не добавляла, просто поджарила её на сковороде с засохшими остатками предыдущей, в чем откровенно и призналась.
Гжегож не растерялся.
— Вот видишь! — подхватил он. — Из ничего умеешь приготовить райское кушанье. Да что говорить, столько у тебя великолепных достоинств, что перед ними совершенно меркнут отдельные недостатки. И интересы наши совпадают, и вкусы.
Совпадали, это верно. Оба мы любили только сухое вино, а фрукты и овощи — лишь в сыром виде. Любили перед сном почитать в постели, пансионаты и гостиницы признавали только первой категории, оба не выносили никаких палаточек и биваков, оба не терпели толпы и шума. Можно ещё добавить, что я все-таки умела с одной спички разжечь костёр, а у Гжегожа были права на вождение самолёта, но это уже так, заметки на полях. Немного, правда, мы не совпадали в ландшафтном плане: я признавала только море, Гжегож соглашался и на горы. А вот в отношении к работе мы были единодушны. «Отвяжись и не морочь голову, не видишь — работаю!» Такое было в порядке вещей, а кто из нормальных людей способен спокойно воспринять такое заявление от любимого человека? И мужчина, и женщина одинаково обидятся, станут мешать, в лучшем случае — с нетерпением ожидать, когда обожаемый человек закончит наконец свою проклятую работу. А это обязательно почувствуешь, напряжённое ожидание просто висит в воздухе. Оставить человека в покое, когда он работает, — большое искусство, качество чрезвычайно редкое. А мы оба им обладали.
Опять же замечу на полях, не перестаю удивляться жёнам, например, полицейских. Ведь знали же, за кого выходили замуж, так нет. Начинаются претензии и обиды, что муж не приходит на обед, а случается, и на ужин. Что думали эти дурынды? Что с момента их свадьбы преступность сама по себе изничтожится?
Что могло бы поссорить нас с Гжегожем? Деньги? Никогда — мы оба занимались любимым делом, оба неплохо зарабатывали. Я уже долгие годы не только содержала себя сама, но и на дом хватало, Гжегож тоже ни в чем не нуждался. Какие-нибудь глупости? Достаточно немного ума и желания их преодолеть, а в некоторых случаях — терпимости. Другая женщина? Мне уже не сосчитать, сколько женщин было в жизни Гжегожа, впрочем, ему самому, наверное, тоже. Я знала о них больше, чем очередные жены Гжегожа, и уверена — они не имели никакого значения.
Так что оставалось лишь одно — подвязки. Вспомнив о них, я лишь тяжело вздохнула. Когда-то в молодости, в очень-очень ранней молодости, я была убеждена, что подвязки, то есть пояс с резинками, на котором держались чулки — самая отвратительная деталь женского гардероба, самая уродливая и компрометирующая. Не исключено, что на такое мнение повлияли застёжки на резинках. Они вечно портились, выходили из строя, и приходилось их заменять то мелкими монетами, то пуговицами. Мелкие монеты скоро исчезли с горизонта, пять грошей стало нумизматической редкостью, а из пуговиц не всякая годилась. Лучше всего были нитяные, так их разве что в каком-нибудь бабушкином наследстве и отыщешь, в моё время таких днём с огнём нельзя было найти. В крайнем случае годился ластик. И что, со всем этим хозяйством — да в секс?! Нечто хрупкое, романтическое и вдруг подвязки…
Зная, что для так называемого секса необходимо раздеться, я никак не могла представить, что стану стягивать с себя эту сбрую в присутствии влюблённого юноши. Да при виде неё у него не только пропадёт всякое желание, он на всю жизнь преисполнится ко мне отвращением.
Выход мне виделся только один — заниматься любовью исключительно летом, когда человек не носит чулок, а следовательно, и всего уродливого приложения к ним.
Ну, в крайнем случае, можно избавиться от одёжки где-нибудь в сторонке, не на глазах мужа или возлюбленного, и предстать перед ними, так сказать, уже в готовом состоянии. Бальзак очень рекомендовал именно так поступать. Бальзаку хорошо было говорить, а нам, учитывая жуткие сложности с квартирным вопросом в те годы… Да и не только в те. Сначала я лишь теоретически представляла себе своё эротическое будущее, потом оно успело из теории перейти в стадию практики, а теснота, в которой приходилось жить, оставалась прежней, и уж как я намучилась с проклятыми подвязками — пером не описать.
И только от Гжегожа узнала — совершенно напрасно. Оказывается, для мужчины эта компрометирующая деталь женского гардероба может стать элементом вдохновляющим и даже возбуждающим, а проклятый пояс, оказывается, не всегда уродливый, может быть просто произведением искусства! Отсюда и кабареточные цветочки, бантики и даже поддельные бриллиантики. И ещё лучше, если он чёрный, для контраста. Потрясённая и все ещё сомневающаяся, я с трудом воздерживалась от высказывания собственного мнения на сей счёт, особенно когда узнала, что все эти произведения искусства бешено дорогие. Гжегож, можно сказать, делом доказал ошибочность моих взглядов, я вынуждена была их пересмотреть, но ограничилась компромиссом и бордельными экспонатами никогда не увлекалась.
Так вот. Живи мы с Гжегожем целые годы вместе, кто знает, может и возникли бы между нами какие-нибудь разногласия на почве подобных мелочей?
А вскоре проблема отпала сама собой. С одной стороны, я потеряла Гжегожа, с другой — изобрели колготки, которые я приветствовала от всей души, ибо благодаря им исчезли последние сомнения. Чулки же надевала теперь только в жару, когда по каким-то причинам мне хотелось быть жутко элегантной, а от колготок задница просто раскалялась. Правда, за последние десять лет я вообще не вспоминала об этих своих чулочно-подвязочных терзаниях.
И вдруг теперь Гжегож сам напомнил об этой заразе!… И мне ничего не оставалось, как позаботиться об упомянутом аксессуаре. Чего не сделаешь для любимого мужчины, каждая его прихоть — закон.
Я так размечталась о своих взаимоотношениях с Гжегожем, прошлых и настоящих, что совсем забыла о современности. Очнувшись, вспомнила о ноге. Она уже не болела. Правда, стала совсем синей. Но этим, собственно, и ограничились её капризы. Льда у меня было много, я сменила компресс, и тут позвонил Гжегож перед уходом с работы. Я его успокоила насчёт ноги и запасов льда.
Гжегож проявил заботу и о другом.
— А как с запасами пищи? Небось с голоду помираешь?
— Во-первых, я худею всю жизнь и уже привыкла к полуголодному состоянию. Во-вторых, сам знаешь, забегаловка в двух шагах от гостиницы. Ну, и в-третьих, если попрошу, мне наверняка принесут в номер что-нибудь поесть, уж лучше оказать мне дополнительную услугу, чем потом обнаружить и номере хладный труп умершего от голода постояльца.
— Какая же ты!… — расчувствовался Гжегож. — Не доводилось мне встречать женщины, которая при подобных обстоятельствах не заставила бы всех плясать вокруг себя.