4
На колокольне в Манго только что пробило шесть. Сжав голову руками, Мильтон сидел на каменной скамье перед остерией. Он слышал, как в остерии возится женщина, кажется, даже слышал, что она зевнула — протяжно и громко, по-мужски. Деревенские были уже все на ногах, хотя двери и окна оставались закрытыми, и Мильтон задохнулся от брезгливости, представив, какой спертый воздух там, внутри.
Он поднялся из Треизо за час, встречая бесчисленные сгустки тумана, которые были ему по колено и, будто овцы, переходили перед ним дорогу. Он проснулся с уверенностью, что дождь барабанит по худой крыше хлева, но дождя не было. Зато был сильный туман, он закупорил лощины и стлался волнистыми простынями над сырыми скатами холмов. К холмам Мильтон никогда не испытывал такого отвращения, никогда не видел их такими хмурыми и грязными, как сейчас, в просветах тумана. Для Мильтона они, холмы, были неотделимы от его любви: на той тропинке — он с Фульвией, с нею вон на том гребне, то-то и то-то он скажет ей как раз за тем поворотом, и что тогда будет, покрыто мраком… И вместо этого на долю ему выпало распоследнее дело — война. Он мог выносить ее до вчерашнего дня, а теперь…
Он услышал шаги на мостовой — выше того места, где сидел, — но не поднял головы. Через секунду прогремел бас Чернявого:
— Мильтон, ты?! Что, осточертело под носом у фашистов сидеть? Решил вернуться к нам?
— Ошибаешься. Я пришел поговорить с Джорджо.
— Его нет.
— Знаю. Мне сказал часовой. Кто с Джорджо? Чернявый перечислил, загибая пальцы.
— Шериф, Кобра, Мео и Джек. Вчера вечером Паскаль послал их в наряд на развилку под Манерой. Паскаль ждал с той стороны фашистов из Альбы. Но все обошлось, и ребята, видно, уже на пути сюда. Ты что, заболел? Вон какой бледный.
— А ты, думаешь, не бледный?
— Твоя правда, — засмеялся Чернявый. — Мы тут все до чахотки допрыгаемся. Пошли в остерию. Подождешь Джорджо в тепле.
— Холод мне на пользу. У меня голова горит.
— А я, извини, войду. — И Чернявый вошел, и через секунду Мильтон услышал, как он что-то говорит прислуге голосом, сиплым от простуды и похоти.
Мильтон вздрогнул и снова обхватил голову руками.
Это было в октябре сорок второго. Фульвия возвращалась в Турин — на неделю, а то и меньше, — одним словом, уезжала.
— Не уезжай, Фульвия.
— Не могу.
— Почему?
— Потому что у меня есть родители. Или, думаешь, у меня их нет?
— Вот именно.
— Что ты говоришь?
— А то, что я не вижу, не представляю тебя иначе как одну.
— И все-таки они у меня есть, — вздохнула она. — И хотят, чтобы я ненадолго приехала в Турин. Ну совсем, ненадолго. У меня еще есть два брата, если хочешь знать.
— Не хочу.
— Два взрослых брата, — упрямо продолжала она. — Оба военные, офицеры. Один в Риме, другой в России. Я каждый вечер молюсь за них. За Итало, того, что в Риме, я молюсь понарошку, Итало ведь и воюет понарошку. Зато за Валерио, который в России, я молюсь всерьез, как только могу.
Она украдкой посмотрела на Мильтона: он стоял, отрешенно понурившись, лицом к далекой реке.
— Я ведь не за океан собралась, — сказала она ворчливо.
Нет, за океан, раз Мильтон чувствовал, что в сердце ему вонзились клювы всех чаек на свете.
Он и Джордже Клеричи проводили ее на станцию. В тот день станция казалась чище, прибраннее, чем когда-либо с тех пор, как началась война. Небо было прозрачно-серое, красивее самого красивого голубого, одноцветное по всей своей необъятной шири. В Турин она должна была приехать вечером, мрачным дымным вечером. А где она жила в Турине? Он бы ни за что не спросил ни у нее, ни у Джорджо, которому, конечно, был известен ее адрес. Он не желал ничего знать о туринской жизни Фульвии. Их отношения были связаны исключительно с виллой на холме недалеко от Альбы.
На Джорджо была шотландская куртка, какие продавались еще до автаркии. На Мильтоне — перешитый пиджак отца и галстук, у которого постоянно сползал узел. Фульвия уже вошла в вагон и стояла у окна. Она чуть улыбалась Джорджо, непрерывно встряхивала косами. Вот она поморщилась: какой-то тучный пассажир, протискиваясь мимо, придавил ее к стене. А вот снова улыбнулась Джорджо. По платформе к паровозу, размахивая флажком, спешил помощник начальника станции. Небо уже не выглядело таким прозрачным.
Фульвия сказала:
— Надеюсь, англичанам не придет в голову бомбить мой поезд.
Джордже засмеялся:
— Англичане летают только по ночам.
Потом Фульвия попросила Мильтона подойти под окно. Она не улыбалась ему, и то, что сказала, он скорее прочел по движению губ, чем услышал:
— Когда я вернусь на виллу, я хочу, чтобы меня ждало твое письмо.
— Да, — ответил он, и голос его дрогнул.
— Обязательно, понимаешь?
Поезд тронулся, и Мильтон проводил его взглядом до поворота. Он думал перехватить его после моста, следя за плюмажем дыма над нескончаемыми островками тополей на том берегу, но Джордже подтолкнул друга к выходу:
— Пойдем сыграем в бильярд.
Он дал увести себя со станции, но от бильярда отказался, ему срочно нужно было домой. У него была всего неделя, если не меньше, чтобы написать Фульвии, что он ее любит.
Он пошарил рукой по стене, нащупывая карабин, который поставил рядом, и с трудом поднялся со скамьи. Чувствовал он себя хуже некуда. От холода по всему телу пробегала дрожь, голову жег огонь — неослабевающий, ровный, трескучий.
Из бокового проулка вынырнул маленький Джим. Не подходя, он сказал, если Мильтону нужно поговорить с Паскалем, тот только что прошел в штаб.
— Нет. Мне нужно поговорить с Джордже.
— С которым? С красавчиком?
— Да.
— Он еще не возвращался.
— Знаю. Я думаю пойти ему навстречу.
— Только не уходи далеко от деревни, — предупредил Джим. — В таком тумане недолго заблудиться.
Мильтон пересек по главной улице поселок; поравнявшись с очередным проулком, он краем глаза успевал отметить, что туман за деревней сгущается. Деревья вдоль околицы казались призраками.
На углу последнего дома он внезапно остановился. Он услышал шаги: по каменистому склону шли люди — человек шесть. Такой широкий и быстрый шаг мог быть только у партизан из городских ребят. Они поднимались молча, в горло и легкие наверняка набился туман.